Елена Васильева

 

Дедов мятеж или «кремлевская» дура

 

Посвящается деду Алексею Осиповичу
и бабушке Наталье Николаевне

 

Впервые я увидела «контрреволюционный» мятеж деда, когда мне было лет семь-восемь.

Основательно приняв на грудь, что бывало с ним совсем нечасто, обычно тихий и неразговорчивый дед самозабвенно выкрикивал что-то, задиристо размахивая руками.

Текст этого «выступления», которое так удивило меня своим напором, показался мне совсем уж несуразным и даже несколько комичным – дед рвался в Кремль посмотреть на то, как живут советские вожди, и призывал окружающих присоединиться к нему.

Цель же этого хождения «во власть» была убедиться и убедить всех в том, что жизнь верхушки нашей народной власти ничем не отличается от той помещичьей, из-за свержения которой его и тысячи таких, как он крестьян, согнали с земли.

   Взрослые сыновья, в том числе и старший — мой отец, не спорили с ним, а потихоньку оттесняли в так называемую темную комнату — отгороженный большим буфетом угол, который служил деду и бабушке «спальней», со словами: «Тоже еще ходок нашелся».

Бабуля относительно спокойно за всем этим наблюдала, приговаривая – причитая что-то вроде: «вот идол окаянный», и было видно, что она к этим одиноким демаршам за много лет совместной жизни уже привыкла.

Но я видела деда в таком состоянии впервые и не могла поверить, как обычно спокойный, рассудительный и молчаливый дед может быть таким скандалистом.

В жизни это был человек исключительной безотказной работоспособности: водитель троллейбуса, он поднимался утром ни свет, ни заря — около 3-х часов утра, часа за два до первого рейса. И это на протяжении многих лет, минус четыре года войны, которая выпала на его долю на тяжелейшем блокадном Ленинградском фронте.

Бабушка неизменно кормила его перед работой по-крестьянски: щами или супом, что у меня в детстве вызывало искреннее изумление – как можно это есть, да и вообще есть глубокой ночью.

Последний рейс троллейбуса был около полуночи, затем машину надо было отогнать в гараж, сдать смену, так что домой дед добирался под утро. Следующие сутки — двое он отдыхал.

В эти дни он внимательно, от корки до корки, с упорством человека, изучающего некий мудреный предмет, прочитывал почти все центральные газеты – Правду, Известия, Вечерку и т.п. 

Так и вижу его лысеющую голову над газетой — ну просто Ленин в эмиграции.

Он никогда не комментировал прочитанное ни в положительном, ни в отрицательном смысле, но он явно чего-то ждал. Однако, смысл этого процесса чтения – изучения стал мне понятен значительно позже, о чем я скажу далее.   

Надо сказать про обстановку, в которой все это происходило – про нашу замечательную многолюдную коммуналку.

Меня, школьницу младших классов, привозили в дедову коммуналку на верхнем этаже небольшого старинного купеческого особнячка в Замоскворечье на время зимних и весенних каникул.

После тоскливой однушки на краю Москвы я на неделю – две попадала в особый мир: мир общей кухни; темного, заставленного разными любопытными предметами нескончаемо извилистого коридора; многочисленных соседей и членов их семей. Даже отсутствие ванны и отдельного туалета не смущало — было весело торчать в очереди или пролезать тайком в общий – нам, детям, как правило, шли навстречу.

У нас была самая большая комната, наверное, бывшая зала купца какой-то там гильдии. В ней удивительным образом — за ширмами размещалось множество человек: кроме деда с бабушкой еще три взрослых дочери – мои тетки, две из которых недавно вышли замуж и привели туда своих мужей, и младший сын – дядя Володя, студент ВУЗа. Через несколько лет теткам с мужьями и народившимся потомством удалось получить отдельные комнаты на первом этаже этого же особнячка – так что маршрут моих путешествий значительно расширился.

Особенно мне нравилась наша парадная лестница – с широкими мраморными ступенями и старинными деревянными перилами.

Я не понимала, почему почти все жители нашего дома предпочитали узкий и неудобный черный ход с другой стороны дома.

Только позже, познакомившись с бессмертным творением Булгакова, я вполне разделила возмущение профессора Преображенского: «Где-нибудь у Карла Маркса сказано, что парадный подъезд следует забить досками и ходить кругом через черный двор? Кому это нужно?».

Это вызвало во мне живой отклик – я живо вспомнила пустынную парадную в нашем доме, правда, слава Богу, уже не забитую гвоздями, как бывало, наверняка, в первые послереволюционные годы.

Но в отличие от буржуазного профессора я была несколько классово подготовлена к пониманию этого казуса, так как во мне текла кровь не только зажиточного деда Тульской губернии, но и бабки – типичной представительницы деревенской бедноты из-под Рязани: «нам вашего, буржуйского, не надоть».

Еще о бабуле. Мать ее рано умерла, отец привел другую женщину, которая не стала родной. С малых лет бабка хватила лиха: жила по чужим углам, качала люльки, работала по хозяйству – ни детства, ни дома у нее не было.

Хорошо, что была старшая сестра, вышедшая замуж в Москву – бабушка ее почитала, как мать. К ней она и приехала в конце 20-х, самом начале 30-х годов — во время великого «раскрестьянивания» России, устроившись домработницей в семью, как тогда говорили, совслужащего.

Примерно в это же время или чуть раньше попал в Москву и дед, переехав к старшему брату, уже получившему престижную по тем временам, в отличие от классово отсталого крестьянина, профессию вагоновожатого, и тоже став водителем трамвая.

И дед, и бабушка успели уехать из разоряющейся деревни до печально известного сталинского закона 1932г., запрещавшего селянам без специального разрешения покидать колхозы, фактически вернувшего крепостное право и оставлявшего крестьянам право работать только за некие мифические «трудодни».

Надо сказать, что для деда это было бы трагичным исходом, учитывая его классовую принадлежность к семье крестьян – крепких хозяев, на момент революции владевших несколькими лошадьми, другим крупным и мелким скотом и значительным наделом земли по числу мужских душ (в семье было три сына).

Но вернемся к бабуле: домовничала она в семье совслужащего так успешно, что когда нашла жениха – моего деда и захотела уйти от них, еле отпустили.

Хозяйственная хватка была у нее отменная: неграмотная, она хорошо считала; мгновенно ориентировалась в ценах и в качестве товара; веселая и разговорчивая легко сходилась с людьми, не забывая выспросить все, что ей надо; добротно готовила простую крестьянскую еду, ну а пироги были предметом ее (да и всей семьи) особой гордости.

К новой власти она относилась с уважением – та дала ей возможность уйти из ненавистной деревни – избавиться от нищеты. Ей нравилась городская толчея, магазины, трамваи – несколько месяцев до рождения старшего – моего отца она проработала кондуктором (наверняка, не без протекции деда).

Когда появились дети – четверо до войны и двое — после, стала прекрасной домохозяйкой, гордилась тем, что все ее детки, благодаря новой власти, выучились и получили образование (любимые сыновья – высшее) – это у нее-то — неграмотной крестьянки. Гордилась она даже нашей тесной коммуналкой, что она не где-нибудь, а в центре Москвы – напротив Кремля.

Дед хмуро слушал ее, не спорил, но смотрел на нее с сожалением, как на дикаря, которому вместо золотого слитка всучили стеклянные бусы. Он-то хорошо знал, что такое свое хозяйство, своя земля, дом, а не убогая комната, перегороженная ширмами.

И лишь очень редко, когда бабка делала или говорила что-то уж совсем, по мнению деда нелепое и несуразное, он впадал в состоянии тихой ярости и у него вырывалось ругательство, которое было в нашей семье предметом и смеха, и тревоги одновременно: «Вот, дура  кремлевская!».

Хорошо, что в нашей коммуналке не нашлось ни одного стукача, ибо выражаться так было небезопасно не только при «отце родном», но и при «оттепельном» Хрущеве и при «социалистически развитом» Брежневе. Это подтверждалось несколькими случаями жестокого избиения деда в отделениях милиции, куда его угораздивало попадать в редких случаях публичных высказываний своего мнения.

Тогда его спасала бабка, включая все свое энергичное обаяние для уверения представителей органов, что муж ее просто сболтнул по-пьяни несуразное, и слезно умоляя отпустить его ради оставшихся без кормильца малых детушек, которые без него непременно загибнут.

Причитать и плакать по-деревенски она была большая мастерица. На блюстителей порядка этот ее плач, видимо, действовал безотказно — деда в результате отпускали домой. Но и он, будучи человеком здравомыслящим, старался в такие истории попадать как можно реже.

Интересно, что когда кончалась нужда в плаче, бабуля, как настоящая профессионалка, сразу переходила на деловой тон – это меня в детстве особенно изумляло.

В 60 лет, не задерживаясь на работе, которую он столько лет добросовестно исполнял, но к которой, видимо, не особенно лежала его душа, дед стал инициатором приобретения участка земли в деревне, расположенной неподалеку от его родных мест. Дело было в начале 70-х годов, когда никакие покупки земли не могли официально оформляться – это его не остановило.

В результате, отдав кровно заработанные свои и призанятые средства за какую-то расписку — бумажку, не имеющую юридической силы, дед и бабка стали собственниками участка земли на высоком берегу Оки.

Уже после ухода деда, побывав на дедовой родине, я увидела почти такой же вид с высокого берега от его родного дома на реку и зеленую пойму (как ни странно, дом сохранился — был построен на века) и поняла, почему он выбрал это место. Память сердца.

В родной деревне поселиться не смог, наверное, все по той же сердечной причине – слишком сильны были переживания и хотя время, как утверждают, лечит, сердце у него было уже не то.

Так, эти последние отпущенные ему 5 лет жизни дед, наконец-то, провел на земле. Мне в пору этого великого приобретения недвижимости было 13 лет и оказалось достаточно, чтобы понять, насколько он был счастлив опять оказаться на земле.

Помню его постоянно копошащимся в саду: что-то взрыхляющим, подрезающим, пересаживающим. При этом не помню, чтобы дед заставлял нас – детей помогать ему, как это часто практиковали другие взрослые. Если мы добровольно, что, конечно, бывало нечасто, присоединялись к нему, он был сдержанно доволен и только. Но у нас всегда было полно «своих» дел.

Да и бабка делала свое дело – она относилась к дедовой истовой крестьянской деятельности несколько свысока: зачем так уж надрываться-то на земле? Ну, вскопали трактором огород, посадили картошку, зелень кое-какую. Да и хватит. Слава богу, не царское время – хлеба в магазине вдоволь, продукты тоже есть, да и дети из Москвы привозят. Что надо на старости лет? – сиди на солнышке посиживай. Не замечала, что сама тоже истово, по-крестьянски, уходила в другую работу – по дому, по хозяйству: убирала, приготовила, стирала.

 На многие планы деда, где, что и как надо посадить, она насмешливо замечала: «Ну, как же, много ты знаешь – всю жизнь в городе прожил». Дед ненадолго замыкался, но продолжал свое: копать, сажать, удобрять.

На купленном дедом участке росли вишни – корней 10-15. Все они были старые корявые неухоженные. В первое лето нашего владения они дали какой-то совсем незначительный урожай мелких кислых плодов.

Дед всерьез взялся за их выхаживание: обрезал, совсем старые выпилил, оставшиеся обмазал какой-то хитрой смесью, но главное — постоянно их подкармливал. Как сейчас вижу его, стоящего на коленях под очередной вишней и маленьким совочком бережно заделывающего навоз в специальные ямки на расстоянии 1-1,5 м от ствола у концов корней деревьев. Навоз не простой, а самый полезный, по словам деда, конский, собранный им в поле, где постоянно паслась лошадь соседа – лесника. А еще, что было совсем уж непонятно, туда же — в ямки отправлялись ржавые гвозди и прочие железки. При этом делал он это с чувством глубокой убежденности в правоте своих действий и знании предмета, так что слова Фирса из «Вишневого сада»: «В прежнее время вишню сушили, мочили, мариновали, варенье варили... И возами отправляли в Москву» я впервые услышала и поверила в их реальность не в театре, а от деда.

Многими в нашей семье эти манипуляции деда воспринимались, как старческие чудачества, пока на 3-й или 4-й год не начался настоящий вишневый бум: с одного взрослого дерева собирали по 2-3 ведра крупной сладкой вишни. Все сразу заинтересовались нашими плодоносными сортами и оказалось, что у нас в саду почти все вишни – Владимирка (сорт очень распространенный в средней полосе), хотя есть несколько корней Шубинки (разносортность также, якобы, положительно повлияла на урожайность). Я же до сих пор уверена, что дело было не в сортах, а в том профессиональном уходе, который дед обеспечил этим деревьям.   

Всю землю в саду дед с помощью сыновей перекапывал лопатой, никаких механизмов не признавал. Процесс контролировал, чтобы копали на небольшую глубину, взрыхляя, а не закапывая верхний плодоносный слой. В его опыте не было знания о таких, появившихся впоследствии, орудиях земледелия, как Плоскорез Фокина, но опытные знания, выражаясь современным языком, о повышении биологической активности почвы и урожайности были, накопленные столетиями крестьянского труда.   

Постепенно земля в саду приобрела совершенно другой, ухоженный вид. Разбивать грядки стало одно удовольствие – земля рыхлая, пушистая, как говорил дед. По его инициативе посадили огурцы. Помню, как нам – городским детям, было интересно наблюдать за появляющимися всходами: первые маленькие гладкие листочки совсем не походили на последующие мохнатые разлапистые.

И вдруг, чуть не в середине июня, когда вылупились третьи или четвертые настоящие листы, сильно похолодало, посыпал град, и вся эта молодая поросль поникла и скукожилась. Вид у нее был настолько нежизнеспособный, что никто не сомневался, что этому уже не помочь. Один дед, посмотрев внимательно на побитые побеги, сказал: «Надо отливать!». Это не воспринялось всерьез никем, кроме младшего зятя, который, как-то особенно проникшись словами деда, стал таскать ведрами воду из колодца (тогда о скважинах и речи не было) и этой холодной колодезной водой поливать и без того замерзшие огуречные побеги. Это было настолько «неразумно», что почти никто не сомневался, что на этот раз дед опростоволосился – тут крестьянская хватка его подвела. И каково же было наше изумление, когда через день огурцы ожили. При этом почти у всех соседей непогода убила зарождающиеся огуречные плантации.

Много позже, осваивая крестьянскую премудрость на собственном участке, я узнала, что в случае ранних заморозков обильный полив дает результаты при восстановлении жизнеспособности рассады особенно огурцов (температура воды почти не влияет), но при этом надо учитывать состав почвы, величину и состояние побегов, погодные условия и многое другое.

Думаю, у деда эти знания были искони, так как в его родных краях (пойма Оки) огурцы выращивались издавна во множестве и раннелетние похолодания (и с градом, и без него) случались частенько. При этом грядки для огурцов на Руси делались с применением навоза в качестве почвенного обогрева. 

На всякий случай привожу данные из исторических источников: русские крестьяне впервые получили огуречные семена в 9-м, 10-м веках и к 16-му веку научились разводить этот вообще-то тропический и субтропический плод (его родина – Индия и Китай) так, что германский посол Герберштейн в своих записках отмечал, что огурцы на Руси разводятся в невероятном количестве и растут лучше, чем в Европе.

    Почему, вспоминая сейчас деда и бабку, я испытываю душевную боль именно за деда? Я на его стороне. Ведь бабуля была мне тогда ближе, именно она научила меня хозяйствовать: мы вместе ходили по магазинам, рынкам, домовничали, дружили – с ней всегда было легко и весело.

А деда я долгие годы побаивалась – он был замкнутым и неразговорчивым. И только с годами пришло ко мне понимание того, что было у него внутри, какие потери выпали на его долю, от чего ему пришлось уйти и отказаться не по своей воле, а потому, что так было необходимо, чтобы выжить. Он был и остается для меня стороной, принявшей на себя огромное страдание и устоявшей.

 Сейчас, вспоминая его немногочисленные горькие реплики, я, кажется, начинаю понимать, зачем ему нужны были советские газеты: по ним он следил за действиями этой «дурацкой», по его мнению, власти, которая в самом начале своей деятельности так неразумно, не по хозяйски списала таких, как он профессионалов от земли, в расход, подрубив, таким образом, корни собственного существования. Разрешить проклятый аграрный вопрос ей так и не удалось. Нежизнеспособность этой власти была неизбежна.