Мартынов Ю. М.

 

МОИ ПРЕДКИ

 

ПРАПРАДЕД

 

Однажды я попросил бабушку рассказать о своих предках. Она перечислила с десяток тёток и дядек, что обитали в отдалённых деревнях, некоторых их детей, которые ей доводились троюродными сёстрами и братьями. Половину из них она не видела, поскольку они сюда не показывались, а сама она в гости не ездила, да и не звал никто. Две старушки с ней знались, встречались на базаре в городе Кондрове. Они в Барятине обитали. (Калужская область). Но было это очень давно.

— Даже не знаю, — говорила она, — жив ли кто? Небось уж перемёрли все... Хоть на похороны никто не звал, дык я бы и не поехала: куда мне мотаться? Нешто на таксе за мной прикатили... Да, не барыня какая, чтоб со мной возиться... Да... А родни-то было много! Всё тётки да дядья, тётки да дядья... У деда детей уйма была. Все поразъехались, кто куда. Тут жила только одна семья: дочь его с мужем, тётка мне, значит, тоже. Жену свою дед похоронил давно и один всех благословлял на женитьбу и замужество. Ещё остались с отцом мои родители, но они рано померли... Царство небесное! И получилось, что мы с дедом одни остались. Дом старый тут же стоял, на этом же месте... Это потом мой Осип новый поставил... Да... А дед мой был вечный: 105 лет прожил...

— Это кем он мне приходится? — Встреваю я, — сколько этих «пра» получится? Два или три?

— Он был таким сухим, лёгким, в чём только душа держалась, и белым, как лунь. В детстве он вроде как видел войска Наполеона! Они шли на Москву через Медынь. А помер он в 1920 году, дождался, когда я замуж выйду.

— Погоди! Что-то ты путаешь: выходит, он родился в 1815 году, если прожил 105 лет. Как он мог видеть войска Наполеона? Или он прожил 120 лет?

— Нет! Точно — 105. Не знаю... Может, он сочинял? А я не додумалась: не грамотная...

Действительно, моя бабушка не умела читать, но считала хорошо: когда ей приносили пенсию за погибшего на войне сына, она слюнявила палец и листала эти несчастные 35 рублей. Но деньги считать — одно, а абстрактные числа — совсем другое. Потом, случайно я выяснил, что тогда дед благословил её на брак во второй раз. Я наткнулся на фотографию, где молодая бабушка с каким-то красавцем стоят рядом. Она такая простая и строгая баба, а он — городской щёголь с усиками. Стал её пытать, и она, как будто сознаваясь в тайне, неохотно сказала:

— А, это мой первый. Прожили мы полгода, умер он от тифа.

— Тут тиф был? А ты тогда не заболела? — спросил я.

— Нет! Я была здоровая девка, ко мне ничего не прилипало... А он — городской, квёлый: заболел, заболел и — помер... Он агроном был, приехал тут налаживать... Но заболел.

— У тебя наверно иммунитет был от природы, — сказал я.

— Чего было? Иму...

Вторым её мужем был Иосиф. Деду он сразу понравился. Когда он ухаживал за моей бабушкой, дед с печки наблюдал за ними с одобрением. Потом и вовсе благословил: «Ты, Осип, жалей её, сироту: она девка хорошая! А ты, Дуня, держись за него: крепкий мужик будет! С ним не пропадёшь!»

Бабушка вспоминала, что дед много рассказывал ей о старых временах, о крепостном праве, как, мол, «было всё хорошо и правильно, что потом жизнь испортилась». Что было хорошо, как жизнь испортилась, Дуня не вникала и не очень интересовалась. Всё её внимание было занято домашними заботами. Жену он похоронил, когда дети уже выросли и скоро наводнили дом внуками. Дед со своими потомками так тут и жил, пока они не разъехались, не «расползлись по белу свету», тут он и помер. Дядя снял его с печки, как ребёнка, такой он был усохший. Последний год своей долгой жизни он не слезал с печи, только по надобности. «Дунька! — говорил он слабым голосом моей бабушке, — Подай мне палку! Да дверь придержи, чтоб не захлопнулась. А то — тяжёлая, не осилю». С трудом слезал, постанывая. Казалось, его ветром сдует. Но таким он был давно, и всё время казалось, что вот-вот помрёт. Но жил и жил... Моя бабушка жалела его и, будучи ещё маленькой, угощала конфетами, чтобы он немного сил набрался; конфетами, которые она сама зарабатывала в барской усадьбе. Дуня не могла мечтать об учёбе, её кое-чему научила барыня, у которой она была на всякой чёрной работе. Носила воду, убирала прихожую, мела двор... А добрая барыня учила её шить и готовить всякую еду. За ней и дедом присматривали тётка с дядей, которые жили рядом. Но у них было своё хозяйство, времени не хватало, поэтому Дуня с малых лет в доме была хозяйкой, смотрела за дедом, даже варила ему похлёбку. «Вот, побалуй дедушку, — говорила барыня и давала ей кулёчек. Дед сиплым голосом протестовал, говорил, что у него зубов нет, что ты сама, мол, ешь, тебе расти надо.

— А ты не грызи, деда, ты соси, так дольше будет сладко, — уговаривала Дуня.

Дед тихо смеялся, брал кулёк и, когда Дуня уходила, прятал его в кухонный шкафчик. Потом, когда деда похоронили, Дуня обнаружила кучу кульков со слипшимися конфетами.

— Он почти ничего не ел, одно молоко пил. Сварю, бывало, каши пшённой, поест маленько, и — всё. А я натоплю, печка нагреется, скажу: дед, не спечёшься там? Нет, скажет, мои кости тепло любят. Так с печки и не слезал...

Когда Дуня с Иосифом объявили о намерении пожениться, дед радостно благословил их и, как будто закончив все земные дела, скоро помер. Похоронили его рядом с Дуниными родителями на старом кладбище. Мы с бабушкой туда ходили. Едва заметные бугорки без крестов и оград затерялись в густом березняке. Было удивительно, как бабушка их находит. Теперь уж их не сыскать...

 

ДЕД ИОСИФ

 

Иосиф Станиславович Замула приехал издалека. До Революции их семья имела процветающее хозяйство в западной Белоруссии. После развала Российской империи, с образованием Польши и попытки обретения самостоятельности Белоруссией, много было беженцев из тех мест в наших краях. Иосиф с братом сначала подались в Россию. Их пытались забрать в армию, но Иосиф откупился, заплатив за себя и за брата по 150 рублей. Только брату здесь не понравилось и он скоро бежал в Америку. Там он наладил жизнь, завёл магазинчик, звал Иосифа к себе... Но Иосиф прижился тут: он в Медыни устроился в пожарную команду, поменял польскую фамилию «Замула» на «Замульский», видимо, чтобы сильно не выделяться. Потом случайно познакомился с молодой вдовой, Авдотьей Андреевной Сёмичевой. Поселился в деревне. Поставил новый дом, новый двор, завёл скотину... Скоро народили сына Ивана, потом дочерей — Антонину и Веру. А за четыре года до войны родился последний сын Валентин.

Как мой дед поднял такое хозяйство, из каких ресурсов, непонятно. Всё было: и овцы, и корова с тёлкой, и свинья, и куры. Даже завели свою лошадь. Но этого мало: завели пасеку. Тогда, при дефиците сахара, мёд был очень кстати. И жили бы они ещё лучше, если не коллективизация и война, что, как бедствие, было равносильно. Его чуть не записали в кулаки, но народ его уважал и прочил в председатели. Он благоразумно отказался. Сам отвёл лошадь и тёлку в колхоз. Претензий к нему не возникло. Видимо, он понимал, куда дует ветер, и знал, что в деревне был другой фаворит со связями в районе. Вот он-то вполне подходил под категорию «кулак»: был самым зажиточным хозяином с батраками. Но ни одного факта раскулачивания в деревне не случилось, да и в округе богатеев практически не было.

Этот «кулак» и стал председателем колхоза. Я в детстве застал его в председателях: он ездил по деревне в персональной коляске, запряжённой породистым жеребцом. Когда он садился, коляска перекашивалась, ноги в яловых начищенных сапогах свисали почти до земли. Думаю, так когда-то выглядел помещик. Я знал его внуков, они моего возраста. Тогда не было слова «мажоры», мы их просто звали «задаваками», потому что они были наглы и высокомерны. Смотрели на всех свысока. А с ними никто и не дружил, все предпочитали водиться с ровней.

Дед мой Иосиф был грамотным и умелым крестьянином: яблони, груши и сливы посадил хороших, неизвестных здесь, сортов. Те груши погибли на моих глазах от старости, а одна яблоня жива до сих пор — «коричная ананасная». Не идиножды раздирал её ветер, ломал большие ветви, но она выживала и продолжала плодоносить. Ствол её сейчас в целый обхват взрослого человека. Ей теперь, видимо, девяносто лет. Когда нарезали участки под картошку, дед в меже посадил дубок, чтобы никто не сомневался в верности границы. Теперь там стоит могучий дуб. Но в нашей стране нет ничего постоянного: границу колхоз всё равно перенёс, чтобы там прошла дорога «по задам». Потом, когда бабушку похоронили, участок вовсе отобрали. Остался только сад-огород в 15 соток, как наследство. По закону земля отошла колхозу, хотя она ему была не нужна, и возделывать её он ни разу не попытался. Теперь там стоит ивняк да березняк: отдыхают 25 соток.

Иосиф был умелым плотником: дом построил без единого гвоздя (тогда с гвоздями были проблемы), если не считать дверей и окон, где петли прибиты коваными костылями, изготовленными на местной кузнице. Когда через полвека меняли стропила, я был поражён странной резьбой и вырубками на концах бревна: каждая ячейка была предназначена для какого-то соединения. Всё было цело, подгнило там, где подвела соломенная кровля. Теперь появилась возможность перекрыть дом шифером, новые стропила скрепляли большими гвоздями: строительные технологии теперь не нуждаются в ювелирном плотницком искусстве.

Мать моя говорила, что её отец был рассудительным и очень выдержанным человеком: никогда не повышал голоса, только одёргивал Дуню, когда она ругала провинившегося ребёнка. Он предпочитал спокойно побеседовать, внушить. Это действовало лучше, чем порка.

 

МОИ ТЁТКИ И ДЯДЯ

 

Мой дед считал, что дети должны быть не просто грамотными, уметь читать, а получить хорошее образование. Все обязательно оканчивали среднюю школу. Старшая дочь до войны поступила в Калужский пединститут и окончила таки его, когда отогнали немцев, второй дочери помешала война и после восьми классов доучиваться пришлось на Урале в ПТУ.

Младшим сыном Иосиф заниматься не мог: придя с войны очень больным, он недолго промучился и скоро умер. Сын в девятилетнем возрасте видел больного отца в течении нескольких месяцев...

Самым отчаянным и самовольным был старший сын Иван, но и он слушался отца, понимал, что старший ребёнок должен быть примером в семье. Когда подрос, работал вместе с отцом на постройке местной начальной школы, и косарём на «широких лугах», и в домашнем хозяйстве. Но избыток энергии толкал его на всякие опасные приключения: то его поколотили ребята из соседней деревни, куда он забрёл, увлёкшись какой-то девицей, то — чуть не утонул на дальнем озере, то — едва не истёк кровью, разрубив случайно вену на бедре. Закончив десять классов, он настоял на курсах трактористов, потому что мечтал стать танкистом, если будет война. Это уже — судьба. Танкистом он стал... Так что, в семье было два фронтовика.

Старшая дочь Антонина отличалась трудолюбием и упорством, ещё в школе задумалась об учительской карьере. Ничто не могло ей помешать, даже война! В институте в Калуге познакомилась, а потом и вышла замуж за серьёзного парня. Этот худой блондин оказался родом из соседней деревни. Был и он на фронте. По окончании института, после войны, его назначили директором школы в селе Ильинское. Поселились они в небольшом школьном домике в рощице на берегу реки. Жили общей школьной жизнью, общими интересами. Обзавелись кое-каким хозяйством, родили двух сыновей. Потом построили пятистенку на одной из улиц села, где и прожили всю жизнь до самой смерти. Антонина Иосифовна сначала преподавала в младших классах, потом в старших — географию. Я иногда гостил у них. В чистой избе было непривычно тихо. Во второй половине по стенам были устроены большие книжные шкафы. Это у них я узнал, что чтение может быть интересней действительности. Помню Антонину Иосифовну, как строгую тётку: мне попадало за то, что я «хватаю куски». «Почему не ел, что давали, в обед? А теперь ты голодный? Вот, жди ужина: промомонишься — поешь, как следует!» «Ох, наверно, достаётся её ученикам в школе!» — думал я тогда.

Самым младшим в семье был Валентин. Он вырос основательным и рассудительным, но к высшему образованию не стремился, да и колхозная карьера тоже не могла его соблазнить. А служба в армии пришлась на «хрущёвскую эпоху». В это время у крестьянских детей появилась возможность после армии получить паспорт и перебраться в город, чем Валентин и воспользовался. Сначала в локомотивном депо он стал ремонтировать паровозы. Эта ремонтная база с поворотным кругом и сейчас видна из окон электропоездов. Спустя какое-то время он перебрался в город Обнинск на атомную станцию, где со временем получил квартиру, завёл семью. «Мужик должен иметь настоящую мужскую профессию, — говорил он мне, видя, как я пытаюсь поступить в художественный институт, — иди на завод, это дело верное!» Я даже послушался, но у меня ничего не вышло: не было у меня такой крестьянской хватки, как у дяди. Я токарем не стал.

 

ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ

 

Бабушка пережила деда на 30 лет. Мы с сестрой каждое лето проводили в деревне. Это был почти рай: рядом пруд, в лесу грибы и ягоды, в огороде яблоки и сливы и — вечное лето! Правда, приходилось помогать по хозяйству: то полоть грядки, то пилить дрова, загонять корову. Но это была не тяжёлая плата за рай. Над деревней, над избой, над всем этим раем часто висел заливистый жаворонок. Он трепетал и, как будто радуясь прозрачному небу, этому счастливому пространству, переливался на все голоса, ни чуть не уступая соловью.

Изба была большая, дед Иосиф строил её в два приёма, по мере роста семьи. В кухонной части стояла громоздкая русская печь, в которой бабушка по утрам варила в больших котлах картошку и похлёбку для свиньи. В котлах поменьше булькали щи и каша для нас, а иногда в маленьком котелке бабушка варила молочную пшённую кашу. Я любил подцепить ложкой поднимающийся из котла и подсыхающий от жара молочный пузырь. Иногда бабушка сама звала меня к этому моменту: «Иди скорей, снимай пенку, пока не провалилась!» Вставали мы поздно, потому что гуляли до глубокой ночи, поэтому выходили к завтраку, когда бабушка давно уже всё приготовила... В дождливую погоду мы играли во второй половине избы, которая в два раза больше кухонной части.

Заглушая весёлого жаворонка, мы с сестрой тоже пели, когда работали граблями. Корову бабушка держала всегда, молока я пил много, закусывая чёрным хлебом, который бабушка часто пекла сама. Подчас ничего больше и не требовалось, чтобы подкрепиться. (Хлеб, что продавался в деревенском магазине, походил на пластилин, такой же липкий и несъедобный. Он годился только на корм свиньям. Так и поступали с ним все колхозники). Но корове на зиму нужно много сена, около двухсот пудов! Это труд на всё лето: бабушка косила, мы ворошили. Потом косил дядя Валя, мы втроём ворошили. Сено иногда прикупалось, иногда привозилось с дальнего покоса на луг рядом с домом, растрясалось, сохло. Как дождь — надо быстро сгрести в копёнки; туча ушла, трава подсохла — растрясай сено опять.

— Не будем трясти, поздно уже: роса скоро! — скажет бабушка и снимет гору с плеч, просто — осчастливит. Бежишь домой, напьёшься молока и — гулять!

— Корову загоните!.. и овец! — охладит бабушка. «Ладно, загоним, куда деваться». Вон, на том конце села уже пастух кнутом хлопает. Бредёт усталое стадо вдоль деревни, а, если жаркий день, овод донял, коровы спешат рысцой, поскорее скрыться в тёмный хлев. И загонять их не надо. Овец бывало разное количество: от трёх до десяти, они не доставляли беспокойств: домой приходили послушно. Хлопоты бывали с тёлкой, которая ещё не привыкла к порядку: забредёт куда-нибудь на край деревни... Ищи её! Почти всегда был поросёнок, и гуси-куры-утки...

Бабушка не держала собак, не любила! «Охотников у нас нет! — Скажет, — некому с ними заниматься, а двор охранять — не надо. От кого — тут?» Но кошки в доме были всегда, чтобы мыши не наглели! Иногда кошек было — три. Обращалась она с ними сурово, без лишней сентиментальности: «Ну что? Не нажрались? Рожна вам! Мышей ловите!» За провинности наказывала жестоко. Нагадит молодой кот под кроватью, она возьмёт его за шкирку и — мордой по его безобразию! Да с приговором: «Нельзя! Нельзя!» Любой глупый кот усваивал урок с одного раза.

— Ба! — Спросил я однажды, намаявшись бегать за телёнком, — ты, когда маленькая была, тоже, как мы, скотину загоняла?

— А то как же! — отвечает бабушка. — Не велик труд — и ребёнок справится. Я за дедовыми коровами смотрела, а их бывало — и по три. А лет с семи уже сама доила утром и вечером, без тётки управлялась. Потом... когда мои подросли, тоже за скотиной ходили: и Ванька, и Тонька. И Верке, твоей матери, досталось! Но она маленькая шустрая была: всё бегом да бегом. А наша Зорька норовистая была корова, всё целилась в проулок махнуть, на клевер. Только Верка с ней справлялась... Её тогда, в начале войны, угораздило под пули попасть! Прятали мы Зорьку за дальним стогом от немцев. А кто-то выдал. Так, немец её чуть не угнал, тогда они много коров забрали. Если бы не Верка, угнал бы чёрт (прости Господи)! Но Верка вцепилась в рога, да тут ещё беженцы, что у нас жили, дети их, такой рёв подняли, что немец отпустил корову. Сжалился. А потом, когда они отступали и всё поджигали, Верка стала амбар тушить, а немец по ней из автомата! Ох, не знаю уж как, но Господь уберёг: не попал изверг...

Бабушка, когда говорили о войне, всегда расстраивалась, вспоминала старшего сына и слезу пускала, поэтому я менял тему, спрашивал о чём нибудь другом.

— А у деда твоего «вечного» много овец было?

  • Да, много, когда семья большая была. Он валенки валял на всех и моего Осипа подучил, пока был жив. А ещё две коровы были. Нам-то с ним куда две? Мы, когда с дедом тут вдвоём остались, он вторую дочери отдал, тётке, значит, моей. Нам одной хватало. Дед-то одним молоком питался, любил... а я как-то не очень... Я творог себе делала.

 

ВОЙНА

 

Дочь её Вера, моя мать, пошла в начальную школу в шесть лет. В ту самую школу в деревне, которую с мужиками строил её отец. В это время у них квартировалась учительница из Медыни. Это она разрешила Вере учиться с 6 лет, потому что она уже умела читать и считать. По окончании начальной школы надо было доучиваться в городе. Это по лесной дороге около десяти километров. Предстояло три года бегать туда за полным средним образованием. Там из деревни училось несколько человек. Перед войной успели они окончить один восьмой класс. В сентябре 1941 года занятия отложили: школьников отпустили на один месяц, помогать на уборке урожая. Кроме помощи в колхозе, посылали их работать на Медынский аэродром и на запасную взлётную полосу в Адуеве. Но начались авианалёты, Медынь бомбили... Больше в школу вернуться им не пришлось.

В конце октября пришли немцы. В нашей деревне они не жили, только наезжали, чтобы пограбить. У нас в доме тогда приютились беженцы из Медыни, целых пять семей. Когда заходили немцы в дом, то их отпугивало, что очень много людей в этом доме, особенно детей. И продукты не требовали. Однажды они явились в деревню, чтобы заставить молодёжь расчищать дорогу от снега, планировался тут провод колонны военной техники. Собрались одни девушки. Ребята все попрятались.

Самое страшное началось, когда отступающие немцы стали поджигать избы. Сгорело сорок пять домов из шестидесяти. (Интересно сравнить ту деревню с сегодняшней. Какие шестьдесят домов? Сейчас тёмным зимним вечером видно три огонька! Летом, конечно, наезжают дачники, заселяют ещё с десяток домов — и всё! Ни немцев, ни пожаров, а поля заросли березняком, и обрабатывать их некому! Как будто война всё продолжается).

Тогда сгорел наш двор. С трудом спасли корову, гусей и кур: успели выгнать на улицу. Огонь начал перекидываться на крышу дома. И вдруг с дальнего конца деревни бегут наши солдаты с криками «ура». Они помогли кое-кому отстоять дома. Бабушка, боясь, что свинина в пожаре зря пропадёт, сказала бойцам, где под яслями зарыта кадка. Они раскидали головешки, нашли совсем не пострадавшую свинину и быстро с ней расправились. Насаживали куски на штыки, поджаривали на огне и тут же уминали. Деревня была как в аду: кругом полыхало, а тушить почти некому: мужики — старики да подростки, не попавшее на фронт по возрасту — прятались в лесу. Всюду был слышен людской вой и крики. Это происходило в середине января 1942 года.

Потом началось восстановление погоревшего. Из леса пришли прятавшиеся и взялись за топоры. Подростки, как могли, помогали. Целыми днями на всю деревню раздавался весёлый стук топоров и звон пил. Деревня снова оживала.

Однажды, уже летом, председатель колхоза собрал молодёжь и объявил, что они, как сознательные представители колхозной молодёжи, должны помочь фронту! Родине нужны специалисты на оборонных предприятиях. «Все будете мобилизованы на специальную учёбу! И обязательно возьмите с собой зимнюю одежду.» Подростков обрадовало то, что они куда-то поедут, посмотрят мир и будут теперь не картошку собирать в поле, а делать снаряды, строить танки, а, может быть, и самолёты. Скоро всех отправили на железнодорожную станцию Мятлевская. Группу девчат погрузили в товарный вагон и задвинули дверь, чтобы никто не мог выйти. Офицер только спросил, догадались ли взять с собой еды.

— Догадались! А как на двор захотим, то как?.. — спросили его.

— Там параша в углу! — засмеялся он и закрыл дверь. ...И поехали они, не зная куда. Маленькие окна — высоко, в одном углу вагона — куча соломы, в другом — обрезок бочки — «параша». В окошке было видно зависшего в небе жаворонка, который заливался так весело, будто не было никакой войны...

— Нас что ли провожает? — Сказала одна девчонка.

— А мы как арестованные! — Проворчала другая.

— Не арестованные, а мобилизованные! — ответила ей самая «сознательная», — Сейчас вся страна так: все в армии! Как в песне: «Дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону!»

— А зачем под замок-то? Боятся, что сбежим?

Скоро выяснилось, что везут их на Урал. Под Тулой попали под бомбежку. Но все обошлось. Тот же офицер заглянул к ним, спросил, как настроение и подал ведро воды, чтобы жажда не мучила. Всё-таки на дворе лето. Их из одной деревни было 10 девочек, надеялись, что будут работать вместе, куда ни пошлют. В городе Молотове эшелон расформировали. Но их компании повезло: всю группу отправили в ремесленное училище в посёлок Калиец, под Соликамском. Все десять девочек попали в одну группу слесарей. Учились там полтора года. Где-то далеко шла война, люди воевали... не киношные, придуманные, люди, а свои, близкие! Сражались и погибали, а они тут сидели за партами, точили разные железки в мастерской, не совсем понимая, зачем это нужно. Поэтому одна из девочек заявила, что убежит отсюда на фронт:

— Чем мы тут занимаемся? Кому это надо? А на фронте санитарки нужны! Кто раненых с поля боя вытаскивает?»

— Ир, Не кипятись! — Ответила ей сознательная подруга. — Если нас тут учат, значит, так надо! Кто-то же это решает, где от нас больше пользы будет...

Скоро выяснилось, куда их готовили, когда распределяли по разным предприятиям. Вера с двумя подругами попала на монетный двор, эвакуированный из Ленинграда. Тут пришлось усвоить жёсткий режим: работа с золотом была обставлена всякими строгостями, к которым надо было привыкать. Полное переодевание перед входом в цех, переодевание при выходе из цеха да ещё вычесывание волос под присмотром суровой дамы в военной форме.

— Чё? Кто-то в волосах золото выносил? — перешептывались девчата, — Если и своровать, куда его денешь? Кому оно сейчас нужно?

В декабре 1943 года Вера получила письмо от старшей сестры: она переслала фотографию брата, где он в форме танкиста стреляет из пистолета. Она сообщала о полученной «похоронке» на брата! Иван погиб под Таганрогом. Подробности неизвестны. Вера неделю не могла прийти в себя, работала, как машина, не поднимая головы... Перед глазами, как в кино, мчались танки, взрывались бомбы! Но там всё хорошо заканчивалось. А в жизни всё иначе! Конечно, война! Но — брат Иван не должен был... Он так мечтал стать офицером, танкистом! Мечтал героем вернуться! Он так был уверен, что вернётся с победой прямо на своём танке! И вся деревня ахнет! А теперь, где его могила? Представлялось огромное поле, бугорок, в который воткнули наспех сколоченный берёзовый крест.

(Действительно, когда появилась возможность, найти этот бугорок не смогли. Через двадцать пять лет по документам удалось установить место захоронения, вернее перезахоронения. Из экономии земли, что ли, наши воинские кладбища сгребали в одну братскую могилу, ставили плиту с огромным списком погибших воинов. Вот и стоит такой монумент под Таганрогом...)

К работе с золотом допустили не сразу: кому-то надо было и медали всякие чеканить. Из бронзовой полосы пневматическим молотом вырубалась готовая на первый взгляд медаль (потом её отправляли на анодировку, чтобы не чернела). Работа не сложная: подставляй лист и подставляй. Но оказалось, что опытные работники делали в три раза больше, чем они, начинающие. Как выдать «норму»? Но «старики» хитрили: они рисковали, не закрывая сетчатое заграждение, которое защищало от вылетающих кусков металла. А металл порой выстреливал, как пуля! В цеху рассказывали страшную историю про мастера, работающего с золотом. Кусочек металла величиной с семечко подсолнуха вылетел из-под пресса и буквально пристрелил человека! Попал прямо в сердце!

— Берегитесь, девки! — говорили им старожилы, а сами между тем сетку закрывали не всегда.. И на недоуменный вопрос отвечали:

— Так ведь это когда как: когда рубишь середину полосы, не опасно: ничего не отлетит, А с краю — другое дело: берегись! Этот хитрый старик вообще никогда не трогал защиту, за себя, видно, не боялся.

— Девочки! А не сходить ли нам в кино? Тут клуб неподалёку. А? — предложила однажды Вера.

— Да, я видела этот фильм, «Истребителей» крутят. Он в Медыне до войны шёл. Но всё равно, можно сходить...

Упоминание Медыни произвело на подруг сильное впечатление: они задумались: как там наши?.. Стало грустно, поэтому решили как-то развлечься.

Успели на поздний единственный сеанс. Клуб был небольшой, деревянный, с длинными скамейками, как в их деревенском клубе. Народа пришло мало, заполнилось едва ли четверть мест. Сбоку на ближнем к экрану ряду сидела группа молодых людей.

— Девчонки! — Сказала Ира Агеева, низкорослая бойкая девица, — Гляньте, какие жеребцы сидят! Им бы на фронте быть, а они кином развлекаются. А?

Вера присмотрелась, пожала плечами и резонно заметила:

— Кто их знает, может, они на секретном заводе работают?

— Вот эти сопляки — на секретном? Не смеши.

— То — жеребцы, то — сопляки! Мы их не знаем, зачем говорить? Ты-то где работаешь, соплячка? А?

Когда кончился сеанс и включили свет, девчата увидели лица парней. Стоило большого труда изобразить равнодушие: красавцы были, как на подбор! Они тоже увидели девчат, но, как будто, не разглядели, прошли мимо.

— Во, какие местные воображалы! — Удивилась Лена, вторая девчонка, о которой говорили, что она сознательная.— Наши бы подошли, попытались познакомиться, а эти — зыркнули глазами и пошли себе мимо!

— Тут танцы бывают. Может, сходим? Узнаем, что за ребята...

— Ой, ты, Вер, загорелась! — Заметила Ира, — я видела, как один на тебя посмотрел. Красавчик! Во: слушайте! А давайте сразу договоримся, кто — чей!

— Да, ладно тебе! Ещё неизвестно, что это за люди, видели мы их мельком... может, они вообще бандиты какие!

На танцы выбраться удалось не скоро: смена заканчивалась поздно, а норму выдавали с трудом, поэтому задерживались на час и больше. Руки болели, спина болела... И работа, кажется, не тяжёлая, и работницы привычные к тяжёлому труду, но, видно, навыка не хватало... Уставали. Какие там танцы? И в чём идти? В сапогах, в валенках? Приличные ботинки были только у Лены... Однако, выбрались! Рискнули пойти в сапогах. И правильно сделали: там половина публики оказалась в сапогах. Потанцевали немного друг с другом, ни с кем не познакомились, заскучали и пошли домой. Тех парней не было. И вдруг на следующий день Вера столкнулась с одним из них около общежития. Познакомились, поболтали ни о чём. Звали его необычно, Витольд, хотя местным, как он сказал, представляется Виктором. А то сразу видно, что он чужак. «Конечно, чужак, — подумала Вера, — такие высокие, светловолосые здесь не водятся». И хоть Вера была не из мелких, как её землячка Ира, но рядом с Витольдом казалась девчонкой. «Видели бы мои деревенские ухажёры, — думала она, — с каким парнем я познакомилась. Посинели бы! И девки — с ума бы сошли от зависти!» А пока посинела Вера, да и Витольд ёжился: дул жёсткий морозный ветер. У крыльца общежития, как и по всей улице, намело сугробы. Хотелось в тепло...

— Да, тут все приезжие, — сказала Вера, — все мобилизованные.

Но оказалось, что — не все. Едва она вошла в общежитие, её остановила баба Настя, местный страж порядка. Хоть в вестибюле казалось тепло, баба Настя была в телогрейке, в валенках и старом пуховом платке. Кажется, она круглый год так ходила. Подозвала жилицу поближе и почти шёпотом сказала, что с этим парнем водиться не надо.

— Почему это? — Удивилась Вера, сообразив, что бабка их видела, — он что — бандит?

— Тише, ты! Не бандит. — Баба Настя сипло шептала, — немец он! Понимаешь, немец!

— Как это — немец? Он по русски чисто говорит.

— Говорит-то он говорит... Да, может, и немецкого-то не знает. Но — немцы они поволжские. Их сюда недавно пригнали под надзором. За ними теперь ох как смотрят! Зачем их сюда, не знаю. Так, что ты будь поосмотрительней. Не стой с ним посреди улицы! А лучше совсем не встречайся, от греха подальше. Ты ведь сама на режимном предприятии работаешь. Узнают, где следует — погоришь!

«Вот, ведь, дела какие! — подумала Вера, — не угадаешь, где надо соломки постелить. А жалко: такой парень!»

Тут же рассказала девчатам. Те поохали и посоветовали прислушаться к бабе Насте. Витольд со своими друзьями ни в клубе, ни на улице больше не попадались. Возможно, уехали... И вдруг через неделю он перехватывает Веру на подходе к общежитию, отводит в переулок, где потемней и быстро говорит, явно торопясь:

— Хоть мы едва знакомы, но я тебя сразу разглядел: ты хорошая девчонка, и я хотел было с тобой... подружиться... а потому, ну... я думаю, ты должна знать правду. — Сказал Витольд. Он постоянно оглядывался, как будто в этом захолустном переулке должно было что-то произойти. Грязные бараки стояли мёртвыми стражами, только позёмка пробегала по ледяной земле.

— Меня уже отправляли на фронт, но с полпути вернули обратно: боятся, видишь, что я сразу к фашистам убегу, идиоты! Немец, потому что! Поволжские мы немцы. Понимаешь?

— Да, я уже слышала... Ну и что, что — немцы!?

— И я думал, «ну и что?» Никто ничего такого и подозревать не мог! И вдруг нас всех записали во враги! На всякий случай, вдруг предадим Родину! Я знаю, наших всех угнали на восток, не позволили с собой хозяйство забрать.. скотину и всё побросали! Теперь там — пустыня! Мои предки тут двести лет доказывали преданность... а нас взяли и — предали! Да, хоть бы один случай был! Ведь нет! Как теперь нам к этому относиться?

— Ты потише! — Испугалась Вера, тоже начав оглядываться, — не ровён час, кто услышит!

— Да! Ты извини: не хотелось бы тебя впутывать... Но я подумал, что лучше тебе знать... Словом, прощай! Завтра в «трудармию» отправляют, куда-то на север... не иначе, лес валить. Мы тут с месяц... теперь дальше хотят отправить. Бог даст, свидимся ещё!

Вера думала, что он её поцелует, но он замялся, неловко её обнял и побежал по переулку. Был он в сапогах, в коротком пальто и кепке... и скоро скрылся за поворотом.

«Закалённый какой! — подумала Вера, — на дворе под двадцать, а он в кепке!»

Свидеться им больше не пришлось. В памяти он остался, как видение, но Вера почему-то помнила его всю жизнь.

Девочек «перевели на орден Ленина». Матрица была гораздо сложнее, чем для медалей, брака было больше, что было недопустимо. Работа требовала большего внимания, поэтому девочки забыли про кино и танцы. Теперь их досмотр проводился ещё дотошней, особенно после того, как вычесали из шевелюры одного мужичка кусочек жёлтого металла. С ним долго разбирались, но, кажется, простили, только теперь обязали всех мужчин повязывать на голову платки...

Без кино скучать не приходилось: каждое воскресенье в общежитие приходил лектор, читал доклады: «Краткий курс истории ВКП(б)» и «Вести с фронта». Радостно сообщал о разгроме немцев на курской дуге, о взятых Красной армией городах... Порой кто-то из слушателей засыпал, его толкали... Зато на «кружке художественной самодеятельности» ни кто не дремал. У Веры был красивый звонкий голос. Даже лектор оставался послушать. Все ей прочили большое будущее. Но она не могла относиться к этому всерьёз: какое будущее? Конечно, хотелось петь, как Лидия Русланова, но куда ей! Когда она слышала по радио «Окрасился месяц багрянцем» , её пробирало до головокружения: вот как надо петь! А я — что? Мне хлопают, потому что больше ни кто тут не поёт... почти. Самодеятельность была отдушиной в её жизни, среди этой беспрерывной канонады молотов, вырубающих ордена и медали. Шум в цеху стоял такой, что переговаривались только криком на ухо. Вот такая была музыка каждый день с утра до вечера... Всплывали иногда в памяти счастливые картины детства. Как хотелось туда вернуться! Где это всё? Как там дома? Иван больше не ворвётся в избу с прибаутками, не потреплет за волосы со словами: «Ну, что, зубрилка? Географию мучаешь? Это что у тебя, Урал? Он тебе не понадобится: учи Японию! Вот поеду самураев бить, тебя с собой возьму санитаркой.» Не возьмёт. Ни куда больше не возьмёт...

— Вер! Ты что? — дёргает её Лена. — Жить, что ли, надоело? Закрывай сетку!

Так дожили до Победы, до всеобщего праздника, когда казалось вся жизнь должна сразу измениться. Но ничего не менялось: всё так же работали, делали ордена и медали... Потребность в них не снижалась. Это стало понятно, когда пришли вести совсем с другого фронта. Воевали с японцами. «Вот, Иван, — думала Вера, — без тебя бьют самураев, не сбылись твои планы...»

Время тянулось... Уж и японцев побили, и зима прошла, а девчат всё не отпускали. И вдруг летом Вера получает письмо из дома. Старшая сестра Тоня писала, что отец вернулся. Но — очень больной. «Так что, увольняйся и приезжай! Я с середины августа работаю и матери помогать не смогу. А Вальке хоть и девять уже — за ним тоже глаз нужен. Покажи это письмо в дирекции, объясни, что за отцом-фронтовиком нужен уход, что без тебя никак!»

В конце июля она уволилась и поехала домой.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

 

Вера от шоссе, как всегда, шла через лес. Когда, подходя к деревне, увидела избы, утопающие в зелени садов, ей показалось, что она как будто проснулась, что не было никакой войны! Всё так же в небе мелькали ласточки и высоко висел жаворонок, заливался, журчал на все лады, будто хотел ввинтиться в бездонную синеву. Светило счастливое солнце и в овраге серебрились вётлы. Сейчас она встретит подруг и они пойдут... Но вот, между новыми избами видит чернеющие остатки пожарища, а дальше — ещё! Почему же до сих пор не построили?... Может быть, хозяева не вернулись?...

Возле дома играл какой-то карапуз. Увидев её, побежал в дом. «Валька, что ли? Уже такой большой!» Дома все были в сборе. Встретили её с радостью и восхищением: «Как выросла! Красавица! — А старшая сестра: — Мать, замуж ей пора! Надо жениха искать!» Отец спустил ноги с кровати, даже попытался встать. Его остановили: малейшее движение причиняло ему боль.

Отец не мог есть, только с трудом пил бульон. Желудок отказывался работать. Болезнь свою он обнаружил ещё на фронте, перед самой победой. Командир тогда ответил предельно ясно: вот немца разобьём, тогда и будешь лечиться! Но до лечения дошло только в начале сорок шестого, когда положили в госпиталь. Долго не могли поставить диагноз, пока не явился какой-то профессор-полковник. И скоро прозвучало короткое слово, как выстрел. Помочь уже не могли: поздно. Давали обезболивающее, а летом демобилизовали: помирать лучше в родных стенах.

Старшая сестра пробыла дома ещё месяц, потом явился её муж, и вместе они отправились в свою школу: приближалось начало нового учебного года.

Вера ухаживала за отцом, старалась быть весёлой, хотя на отца было больно смотреть: он угасал на глазах. Плакала только во дворе, чтобы отец не видел. А брат Валя её успокаивал: он всех жалел. В свои девять лет он выглядел деловитым мужичком, который везде наводит порядок: не пройдёт мимо, чтобы не поправить стоящие у стены лопаты, прикрывает распахнутые двери... Только прятался от приходящей старушки-знахарки. Выглядела она, как сказочная Баба-Яга: седая, косматая и с крючковатым носом. Она шептала какие-то заклинания, поджигала сухую траву и плевала в углы. Отец не возражал, даже говорил, что ему становится лучше, хотя на правду это не было похоже. В октябре он уже совсем не поднимался с постели, а 10 ноября скончался. Иосиф вместо завещания только сказал Вере, что её ухажёр — «паршивый мужик».

Этот ухажёр появился с приездом Веры. Ходил по деревне в красивом офицерском мундире, хотя демобилизовался давно, видимо, это был самый лучший его костюм. (Потом выяснилось, что офицером он не был, а был старшиной, значит, мундир как-то добыл, прибарахлился). Причёсанный и побритый, в начищенных сапогах, он выглядел генералом, по крайней мере, первым парнем на деревне. Рассказывал военные истории, каждый раз добавляя новые детали. Деревенская молодёжь ахала. Он приходил из соседнего села. Обычно таких местные пацаны колотили и выгоняли, чтобы те не отбивали местных девчонок. Но сейчас в деревне из его поколения были горбатый Коля да хромой Лучок, которые не могли составить конкуренции этому визитёру. И Вера не устояла.

Михаил (так звали моего будущего отца) сразу почувствовал, что не понравился Иосифу, поэтому в дом старался не входить, а караулил Веру на улице. Он видел, что в округе лучше девчонки нет и задался целью её покорить, а когда похоронили отца, отплакали, справили девять дней, потом — сорок, чуть успокоились, — он пошёл свататься. С матерью было проще: её было не трудно соблазнить рассказами о прекрасной шоферской карьере в ближнем городе. Она, конечно, надеялась, что дочь по крайней мере не будет голодать. А дочь, не смотря на предостережение отца, дала согласие... Она выросла в доме, в котором не знали семейных скандалов, она не представляла, что хозяин дома может быть совсем не таким, как её отец. Поначалу всё почти так и было: Михаил был весёлым и говорливым. Он любил рассказывать про свои военные приключения, как многие фронтовики и, как заядлый рыбак и охотник, любил приукрасить, преувеличить свои успехи. Это же естественно для рыбака. Ещё он играл на аккордеоне, который привёз из Германии, пел народные песни, за что его уважали друзья. Но этого мало: выяснилось, что он рисовал и потом даже иногда подрабатывал этим, продавая копии голландских натюрмортов, срисованных с открыток, в заводскую столовую и железнодорожный буфет. Нарисовал с фотографии портреты Веры и её покойного отца (с натуры так не получалось). В новой компании он не забывал объявить себя художником, чтобы утвердить свой особый статус.

Работа в колхозе, на земле, его не привлекала, поэтому молодая семья подалась в город. Там была работа и была зарплата побольше колхозной. Михаил устроился шофёром на автобазу, а Вера пошла в магазин, стоять за прилавком. Вскоре появился ребёнок, потом, через два года, второй. Жизнь потихоньку налаживалась: дали в коммуналке большую комнату. Прибавили зарплату... И вдруг Михаила вызывают в милицию, где задают один вопрос, действительно ли он был в плену. Михаила как будто ударили в лицо: он вспомнил, как за бутылкой с приятелями расписывал свои подвиги и упомянул о кратковременном плене на территории Польши. Значит, кто-то из приятелей донёс! Он знал, что это ему грозило обвинением в предательстве и тюрьмой. Что было делать? Решил отказываться от своих слов, ссылаться на пьяное враньё и глупое хвастовство. Отпустили, пообещав послать сигнал в соответствующие органы, пусть, мол, там проверяют...

«Самое умное, — подумал Михаил, — это скрыться, уехать куда-нибудь. Эх, надо было взять фамилию жены. Не подумал я...А теперь — поздно.» Он припомнил рассказ одного приятеля о больших заработках на Урале, о тамошнем дефиците шоферов-рудовозов. Нашёл этого рассказчика и тот, хоть и без прежнего энтузиазма, подтвердил свой рассказ и дал адрес. Выбирать не приходилось. Только жене пришлось наобещать золотые горы, иначе не уговорил бы покинуть насиженное место да ещё с детьми. Была большая надежда на везение и свои таланты...

Но Урал надежд не оправдал: карьерные шофера не требовались. Гармонисты имелись и без него... Нужны были только продавцы и подсобные рабочие при магазинах. Но деньги платили смешные. Михаил облазил все гипотетически доходные места, но ничего не нашёл. С двумя малыми детьми трудно было ездить по длинным перегонам между городками. Решили возвращаться, но только не на старое место. Надо было затеряться, но где? Михаил поехал один на разведку, оставив жену с детьми в убогом строительном бараке. Предполагалось, что это ненадолго... Письмо от него пришло через полтора месяца: нашёл де хорошее место в ста километрах от Москвы. Но Вера сначала поехала к матери, чтобы немного прийти в себя, пожить в нормальных человеческих условиях, а тут ещё младшенький (мне было два года) сильно заболел, о чём и написала мужу. Это письмо его взбесило: к чему такая самодеятельность, он же послал ей адрес, куда надо ехать! А теперь забирай её из деревни? С каким лицом он предстанет перед тёщей, после его рассказов о прекрасном будущем? И вообще не хотелось объявляться в родных краях!

Он устроился под Москвой на кирпичный завод шофёром, где обещали относительно неплохую зарплату, дали старый самосвал, выделили комнату в новом кирпичном доме. Удобства были на улице, но комната — большая с угольной печкой и деревянной террасой. В один выходной договорился с начальст- вом и на своём самосвале поехал в деревню за семьёй. После Урала это казалось совсем рядом: 150 км.

Тёща встретила зятя сдержано, но водки налила. Поговорили о погоде, зять попросил ещё, но тут начался громкий разговор об их бестолковом метании по стране, о несчастных детях (младший, вот, чуть не помер), о глупой погоне за длинным рублём... Михаил схватил тёщину бутылку, налил себе сам и получил ещё один упрёк за пристрастие к выпивке. Это было уже слишком! Он разгорячился. Разговор перешёл на крик. Михаил не мог понять, в чём его обвиняют, ведь он же хочет, как лучше! Что эта глупая баба видела в жизни? Прожила всю жизнь в деревне, а лезет учить! Он не сдержался и запустил в тёщу табуреткой. Она было упала, но поднялась и с криками «убивают!» выскочила во двор.

Михаил выпил ешё, порычал себе под нос, но скоро успокоился. Походил по кухне, подумал и пошёл за тёщей. Он привёл её, усадил рядом и стал просить прощения. Вера в другой половине избы в ужасе прижимала к себе старшенькую и причитала, успокаивая скорее себя, чем дочь, говоря, что папа шутит. Младший, недавно оправившийся от воспаления лёгких, мирно спал. Потом, когда ссора затихла, она уложила дочь и пошла на кухню. Перед ней предстала неожиданная картина: зять с тёщей сидели в обнимку и пускали беззвучные слёзы. Михаил тонким голосом жаловался на тяжёлую жизнь в стране, «что нам приходится превозмогать послевоенную разруху. Но — наша держава всё одолеет! И мы будем жить хорошо!»

Назавтра молодая семья поехала на новое место жительства. Посёлок с кирпичным заводом и спичечной фабрикой был типичным подмосковным поселением на железной дороге. Они не подозревали, что это некая зона ссылки для москвичей, которых когда либо привлекали к уголовной ответственности.

 

МИРНАЯ ЖИЗНЬ

 

Мой отец возил из карьера глину, сгружал её в бункер, где большие железные вороты захватывали и перемалывали её. Смотреть внутрь этой адской машины было боязно. Иногда глина прилипала к поднятому кузову и не хотела сползать в бункер. Приходилось помогать ей лопатой, что было особенно неприятно, поскольку приходилось висеть над самым зевом работающей глиномешалкой. Один нерасторопный шофёр уронил в бункер лопату и хотел её выловить, не выключая агрегата. Вообще, выключить его было сложно: останавливалась вся линия с прессом и устройством для рубки брикетов. Но лопата по вине шофёра тоже могла наделать не малых бед. Смелому парню не повезло: сорвался. Когда машину остановили... словом, несчастный случай и — закрытый гроб. Мой отец был умнее: перед погрузкой глины он выливал в кузов ведро воды, что обеспечивало скольжение глины при разгрузке.

Шоферской заработок до реформы 1961 года составлял 700 рублей, а работнице буфета в железнодорожном ресторане платили 400 рублей. Но там в царстве продуктов была возможность иметь дефицит или, по крайней мере, недорогую еду. У шофёра были другие возможности, которые тогда назывались «калымом». «Левая» ездка давала возможность немного подработать сверх зарплаты. Но отец мой и в тридцать лет оставался шкодливым, безответственным пацаном: если удавалось, он скрывал от семьи «левые» заработки, предпочитая их потратить на развлечения. Часто приходил домой «под мухой». Мать его подозревала в неверности, тем более что её подруги часто сигнализировали об этом. В то же время он был большой ревнивец: ни разу не «застукав» жену, считал, что имеет все основания на ревность. Поэтому без всякого повода устраивал дома скандалы. Возможно, это была форма защиты, считал, что лучше нападать первым, чтобы упредить обоснованные попрёки? Мы, дети, со страхом ждали появление отца, когда он задерживался. Если поздно приходит, значит — пьяный. Вваливался с криком, с нападками на всех: «Что тут разбросали, что за свинарник? Ты их к порядку приучишь когда-нибудь? А то я сейчас ремень возьму!»

А мать пыталась что-то объяснить... Она не таила в себе обиду, не проглатывала молча, ей было легче выговориться и... простить. Какое-то патриархальное терпение было для неё естественным. Сохранение семьи перевешивало всякие обиды. Когда мы, уже подросшие дети, заговорили о разводе, она простодушно сомневалась и отговаривала нас: как же дети будут без отца?

Моя мать обладала большим обаянием... или, как сейчас говорят, харизмой. Она брала инициативу в свои руки не только дома, когда по случаю праздника собиралось застолье, но и в гостях. Если за столом среди своих оказывались незнакомые люди, это её не смущало:

— А ну-ка! Давайте споём! — Восклицала она, обращаясь ко всем. — А то, что-то компания приуныла.

И, как будто напоминая друзьям, как они пели раньше, затягивала негромко: «Огней так много золотых на улицах Саратова...» И, если кто-то подхватывал, подстраивалась под него, как бы подбадривая и поощряя: «... Парней так много холостых...» А когда вступали многие, пела во весь голос! И пела в манере Лидии Руслановой. Молодёжь теперь Русланову почти не знает, а я сразу узнавал это лихое раздольное пение, только тембр голоса матери был помягче, а так — очень похоже. Мне в чужой компании было неловко и за мать конфузился я: мне казалось, что её инициативу не примут, не поймут и она провалится! Но всё обходилось. Наоборот, публика была ей благодарна за то, что она разрушала скованность, которая бывает, когда рядом сидят незнакомые люди. Я завидовал смелости матери и никогда таким свободным быть не умел.

И всё же случился один провал на моих глазах. Моя тётка «по отцу» пригласила нас на свадьбу своей дочери. Публика сидела смирная, как на партийном собрании и, видимо, надеялась на третью рюмку, которая должна снять оцепенение. Но и четвёртая рюмка не помогла. Тогда мать в обычной своей манере предложила спеть когда-то известную песню: «Что так сердце, что так сердце растревожено? Словно ветром тронуло струну...» Некоторые открывали беззвучно рот, а остальные смотрели пустыми глазами, как иностранцы, и молчали.

— Что? Ни кто слов не знает? Тогда... Давайте вот эту: «Хазбулат удалой, бедна сакля твоя...» Кто слова знает? Ни кто? Ну, тогда...

— Тётя Вера, давайте, давайте! — крикнула со своего трона невеста, пытаясь помочь веселью. — Расшевелите их! А то сидят такие серьёзные...

— Так, я даю, даю! Только гости твои слов не знают.

И она запела тихонько свою обычную: «Имел бы я златые горы...» Кто-то рядом пытался подпевать, но это было так бедно, что у матери моей настроение совсем упало...

Потом на выходе она с огорчением посетовала на недружную публику, а кто-то объяснил, что гости в основном — чиновники, старые канцелярские крысы, но «нужные люди».

Отца на этой свадьбе не было, он куда-то уезжал, поэтому мать и взяла нас с сестрой с собой. Мы больше интересовались сладостями, но не могли не видеть тщетные старания матери расшевелить публику. Дома отец набросился на неё с ревнивыми упрёками и потребовал от меня каких-то подтверждений:

— Ты видел, как мать заигрывает с кавалерами? — наседал он на меня. — У неё я не спрашиваю (он показывал на дочь): она всегда на стороне матери!

— Кавалеры, это — кто? — Не понимал я, о чём речь.

— Вот, тумак растёт! — Махнул он на меня рукой, поняв, что ничего не добьётся...

Ему доказательства не очень были нужны: он мог начать скандал на пустом месте.

В железнодорожном ресторане, в подсобном помещении, под огромным титаном, она стелила нам, маленьким, постель, чтобы укрыть от разбушевавшегося «папы». Это случалось несколько раз. Иногда отводила ночевать к соседям...

Отец в первое время реагировал на упрёк матери: «постеснялся бы детей!» Замолкал, протягивал к нам руки, говоря: «А! Мои маленькие! Не пугайтесь: папа шутит». И... продолжал дебоширить. Скандалы доходили до рукоприкладства: однажды ружейным шомполом ударил мать по рукам. Помню я эти синяки.

Но были и светлые времена, когда собирались гости и отец демонстрировал очередную картину (копию работы В.М. Васнецова «Богатыри» или пейзаж И.И. Левитана) и выслушивал восторги. Тут он был счастлив. Или — когда собиралось застолье и отец лихо разворачивая аккордеон, запевал «Славное море, священный Байкал». Правда, после того, как расходились гости, часто начинался припадок ревности и... скандал. Под горячую руку доставалось и нам, детям. Особенно дочери, которая порывалась мать защитить. А я (моложе сестры на два года) забивался в угол и дрожал. Мне казалось, что отец может всех убить. Обычные подзатыльники я переносил легко, главная угроза была, как я думал, в его пьяном безумии.

Что отца не устраивало в этой жизни? Может быть, мучило понимание того, что он не настоящий художник? Хвастал, что когда-то учился у ученика И. Репина. Это его фантазия. Что-то где-то видел, усвоил чьи-то советы — и всё. Играть на аккордеоне, как и все деревенские гармонисты, научился сам. Мечтал ли быть настоящим музыкантом? Какие его мечты не сбылись? Куда его тянуло? Охота и рыбалка не могла компенсировать тягу к далёкому неизведанному. В нём всегда жила «охота к перемене мест»! Он был лёгок на подъём, мог собраться внезапно, чтобы где-то «завалить лося». Хотя, обычно и зайца редко приносил домой...

А мать почему-то не мучил комплекс «несбывшегося». Она могла бы стать певицей, но никогда не сожалела о погибшей мечте. Во всяком случае, никто не слышал от неё сожалений.

Дело в тщеславии, в размере эгоизма? Пожалуй. Она обладала огромным терпением, не была злопамятной, умела прощать. Нас никогда не наказывала строго. Ремень мы видели только в руках отца. Конечно, порка случалась за дело, но мать предпочитала суровое слово. А к кому мы бежали с обидами в слезах? Не к отцу. «Ма, меня Вовка ударил!» «Ну, вот. Ты же обещал с ним не водиться, если он такой плохой! Вот, сам и подумай, а не жалуйся.» И больше не жаловался, учился отвечать за свои поступки. С матерью можно было поделиться любым секретом, с отцом — никогда! В лучшем случае он мог посмеяться: «Эх, ты! Какой из тебя мужик вырастет, если ты...» А каким должен быть семилетний ребёнок, чтобы из него вырос «мужик»? Я в его схему не укладывался. Войти в положение беспомощного ребёнка он не умел. Я никогда не слышал от него похвалы, даже когда к тринадцати годам стал рисовать лучше него. Вместо тычков и насмешек появилась ревность...

Однажды мать, встречая нас со школы, посетовала:

— Придётся вам есть суп пустой...

— Как — пустой? — не поняли мы.

— А так: отец вытащил и съел всё мясо! А вы — как хотите...

В шестидесятые годы советская педиатрия рекомендовала давать детям рыбий жир. Якобы в нём есть всё недостающее для нормального развития растущего организма! Конечно, питание тогда было скудным: гречневая каша, манная, ненавистная для нас размазня и ни каких фруктов! Вместо фруктов — сладкий кисель в брикетах. И вдруг такое дополнение. Мать принесла бутылку с жёлто-серой жидкостью и предложила нам выпить по чайной ложке. Мы по очереди попробовали, но не смогли это проглотить, нас выворачивало... Не были мы избалованы яствами, просто этот, так называемый, рыбий жир был несъедобен: вкус приблизительно соответствовал отработанному машинному маслу, если его попробовать... Мать возмутилась:

— Что это вы изображаете? Полезная вещь, врачи рекомендуют.

Попробовала сама... и ужаснулась:

— Нет, ребята! Такую дрянь вам не надо. Давайте, рот прополощите! Интересно, он такой и должен быть? Или испорчен? Фу! Какая дрянь! Надо бы детскому врачу дать попробовать... Или отца угостить? Не понравится, пусть в свой самосвал зальёт, чтобы добру не пропадать.

Впрочем, иногда мы ели мандарины и апельсины, только за ними надо было ездить в Москву. Случалось это по праздникам. На Новый год конфетами и мандаринами, завёрнутыми в фольгу, наряжали ёлку. Висела еда между другими игрушками и — соблазняла. Но разрешалось срывать и есть не раньше первого января. После короткого пира на ёлке висели пустые фантики и комочки фольги. Поскольку мать работала в торговле, конфеты не были для нас экзотикой: баловала нас кофейными батончиками, шоколадными «тремя ведмедиками», «ласточкой». Но лучше всех была «коровка»! Казалось бы, что там? Сгущённое молоко. Сейчас такие же конфеты не кажутся очень вкусными. Сырьё не такое? Скорее всего, восприятие не такое. Как не забыть аромата первого огурца с грядки! А яблоки! Почему их не было в магазинах? Вообще — отечественных фруктов? Не умели хранить? А сейчас — умеем? Видимо, нет. В продаже только импортные толстокожие.

Как-то раз отец дал мне «порулить». Самосвал по неровной дороге плыл, как корабль по волнам. Я поворачивал руль и был в неописуемом восторге. Я тогда спросил:

— Па, а что это за буквы на кузове «ИМ»?

— Помнишь, на старом самосвале было «К К»? Да? Это значит, тогда я сделал ка-ка, и теперь отправил всё им!

Он любил так шутить. Все его прибаутки были такими. Повторять их не хочется...

Как-то раз под вечер мы с отцом оказались дома вдвоём. Он предложил:

— А не поужинать ли нам, мужикам, пока бабы гуляют?

Он собрал на стол закуску и достал бутылку водки. Мне уже было 8 лет, и он решил, что мне пора попробовать алкоголь. Налил мне в гранёный стакан грамм 30-50 и предложил:

— Давай-ка, попробуй! Посмотрим, какой ты мужик!

Я выпил, сделал вид, что это далось легко, но слёзы, вывалившиеся из глаз, меня выдали.

— Закусывай, закусывай! Сейчас проморгаешься… и... ешь, давай!

Через некоторое время я стал беспричинно улыбаться, в голове помутилось, всё поплыло.

— А! — воскликнул отец, — Нормально! Пьяный — весёлым будешь. Это — хорошо!

Вот такой был проведён тест. Потом он не спеша допил всю бутылку и , не отпуская меня, стал рассказывать о своей тяжёлой жизни, об ужасах войны, извинялся за то, что ударил мать...

— Я ведь не со зла, — говорил он. — Это всё нервы, это война меня покалечила. А так, я мать люблю... И вас, детей люблю... Срываюсь, бывает...

Он стал обниматься, пустил слезу, как всегда, беззвучно, только всхлипывал и мотал головой.

— Ты не бери с меня пример: этой заразы опасайся ( показал на бутылку), она до добра не доведёт... Пропадёшь! Я-то что? Со мной уже всё кончено! Как там у Есенина? — Он вдруг оживлялся, — Я такой же, как и вы пропащий... Да? Нет: сыпь гармоника, скука, скука!

Вскочил, побежал за аккордеоном и заиграл любимую: «По диким степям Забайкалья...». Он любил С. Есенина и даже где-то достал потёртый сборник стихов.

Я не показывал вида, но такое общение с отцом мне не очень нравилось, как не нравится общение трезвого с пьяным. Может быть, поэтому он и решил меня подпоить, чтобы я его лучше понимал? Но это не помогло: дружеского общения не могло получиться. Мой небольшой мирок был совсем не похож на мир отца и интересы наши были непохожими. Я, ничего не умея себе объяснить, инстинктивно не доверял отцу. А как было ему доверять, если сегодня он клятвенно зарекался, а завтра всё забывал, сегодня лез обниматься, а завтра будто не узнавал меня? И, конечно, не мог я простить ему пьяные дебоши и унижение матери...

 

ДЕД КОГТЁВ

 

Однажды у нас произошло необыкновенное событие: к нам приехал погостить дед, отец моего отца. Это был единственный случай его появления у нас. (Позже выяснилось, что он приехал с инспекцией. Кто-то ему наговорил, что его сыну не повезло с женой, мол, гуляет она, пьянствует и т. д.). Внешне он показался мне похожим на знаменитого актёра Б. А. Бабочкина, только с усами и бородкой клинышком. С таким же резким голосом и категоричными суждениями. Он не мог спокойно смотреть телевизор, который у нас недавно появился. Фильм его не увлекал, как всем вокруг хотелось бы. Он громко высказывался и комментировал каждую сцену, мешая всем:

— Ох, дурят народ! Ох, дурят! И как вы это смотрите? Это же всё обман! Надувательство!

Ему пытались объяснить, что это кино, так сказать, искусство. Но дед не понимал. Кто-то из нас нашёл другой довод и спросил:

— Дед, ты в театре хоть раз был? Там актёры...

— Где? В свинарнике я был, на скотном дворе, а в вашем театре не был. Что я там не видел? Вот, в Москве я ещё не был, хочу съездить, посмотреть как новые баре в кремле живут...

Показывали фильм «Ленин в октябре». Дед совсем расстроился:

— Вот он, чёрт лысый! Вот душегубы-поработители — коммунисты проклятые!

— Ты что, дед? — Испугался я. ( Меня уже приняли в «октябрята»). — Ты что, против советской власти?

— Нет! Я против коммунистов! — Он задумался и рассказал. — Вот, мы молодые, дураки были! Нас спрашивают: вы за буржуев или за большевиков? Конечно, мы против буржуев, хотя их в глаза не видели! Конечно, мы за большевиков, хотя видели одного горлопана... Да, и тот, вроде, был меньшевик. Нас спрашивают: вы за Ленина? Да! Мы за Ленина! А это кто такой? Говорят, что он за крестьян... А! Мы за него! Вот теперь и получаем, дураки, по сей день...

Пришла с кухни мать и попросила деда говорить потише, а то — соседи услышат. Слава Богу, квартира у нас уже была отдельная, и ни кто не заинтересовался нашим оратором. Я впервые в свои восемь или девять лет услышал такие речи. Только «контра» в фильмах могла такое сказать. Значит, мой дед — «контра»? Вот это да!

Скоро дед уехал, выговорив что-то сыну. Мы с сестрой были в школе. Мать вкратце поведала о громком разговоре. Она тогда только начала догадываться, зачем приезжал дед:

— Вот, дед! Налетел, как коршун! Чем ему Мишка не угодил? Одно слово: «Когтёв»!

Когтёв — это такая кличка была у деда. Когда он впервые появился в наших краях, женился на могучей вековухе (она его бывало и поколачивала и была старше его, но любовь зла), много рассказывал о гражданской войне. Он часто с восхищением вспоминал о товарище по фамилии Когтёв. Так к нему и прилипло: Когтёв. Я тогда не додумался его расспросить о его корнях, но кто-то говорил, что он с Орловщины. Нарожала ему жена двенадцать или пятнадцать детей, но многие умерли в младенчестве. Осталось ровно десять: восемь девочек, а два последних — парни. Видимо, задача такая была — мужиков родить, но долго не везло.

Моя бабушка Дуня так характеризовала Когтёва:

— Лодырь он! Пока его Марья не пнёт, будет разглагольствовать вместо того, чтобы дело делать. Бывало выстругает топорище, а поскоблить стёклышком поленится: ничего, говорит, в руках со временем отполируется. Вот так у него всё было: кое-как.

Думаю, бабушка слишком строга: под надзором такой серьёзной жены да и вообще, в крестьянском быту, трудно быть лодырем. Видимо, дед был слишком рациональным, экономным в своих трудозатратах. А каково вырастить такую ораву детей? Тут не пофилонишь...

Похоже, дед не мог забыть о своей промашке в революции и чувствовал свою вину в приходе к власти большевиков, поэтому всегда интересовался политикой, слушал радио и читал газеты. А однажды собрался с духом и написал письмо Н. С. Хрущеву. В письме он напирал на отсутствие продуктов в сельмаге, на несоответствие благостного доклада генсека с сельскими реалиями. Письмо дошло только до района, куда деда скоро вызвали, провели разъяснительную беседу, пригрозили... На этом, слава Богу, история и закончилась: писать он больше не рисковал...

Итак, у меня со стороны отца восемь тёток и один дядя, самый младший в семье. Этого дядю я хорошо знал, он жил в нашем посёлке. Мы с ним даже на рыбалку несколько раз ходили. Хорошим был человеком, деловитым, старательным. И не пил. На брата, отца моего, мало походил. А из восьми тёток я знал двоих, ещё двоих пару раз видел, а про остальных только знал, что они существуют. Жили они далеко и встречаться с ними не было причин... А из целой толпы моих двоюродных братьев и сестёр я знал только одного братишку. Были мы с ним одногодками, учились в одной школе, но дружбы у нас не получилось по причине разности интересов: он был увлечён математикой-физикой, а я — живописью. Впрочем, дело в характерах: он был батаном, а я батанов не любил. Двух сестёр своих я пару раз встречал, остальных никогда не видел. Где они, живы ли, что с ними сталось?

Дед Когтёв прожил почти восемьдесят лет, так же, как и бабка Марья. Но она свои последние годы просидела наполовину парализованная. Её забрал к себе младший сын и какое-то время она жила у него, но когда к ней присоединился Когтёв, заскучавший один в деревне, их отправили в дом престарелых. Отца с его склонностью к громким политическим речам долго терпеть не смогли. Марья, хоть и обладала басистым сильным голосом, но ни кого не раздражала, да и говорила теперь с трудом... В доме престарелых она и померла. Дед ещё два месяца поминал жену, бегал в магазин за «чекушками». Его, как «ходящего», в прогулках не ограничивали. Потом и он отправился догонять свою Марью...

Не хочется вспоминать позорную историю с «алиментами», которые дед с бабкой добивались через суд от своих многочисленных детей. Отцу тогда присудили пять рублей. Ему показалось, что это много и он добился, что алименты понизили до трёх рублей. Только младший сын согласился взять к себе мать.

Когда-то мой отец опасался, что фамилия наша исчезнет, если у меня не будет детей-мальчиков (у его младшего брата сын погиб). Не зря опасался: у меня родилось две девочки. Значит, фамилия наша на мне закончится! Какая беда! Что же делать? Да, ничего! Наш род не так знаменит, чтобы вырубать его имя на граните на вечные времена. И не такие фамилии пропадали. Пусть. Не жалко!

 

РАЗВОД

 

Наконец, после пятнадцати лет супружества, мои родители развелись. Это происходило без нас, детей. Я уже обретал самостоятельность: учился в Москве в школе, жил в интернате, а сестра поступила в педагогическое училище, в одном городке, где снимала «угол». Вернулись мы с ней не в нашу квартиру, а в комнату в коммуналке. Прежнюю «двушку» по воле отца пришлось разменять. Мы по этому поводу не очень огорчались, поскольку дома почти не жили. Мать нашла работу в Москве в вагоне-ресторане и наезжала сюда раз в неделю. Я тоже появлялся по выходным, чтобы поесть варенья, которое заготавливалось в немалом количестве. (В конце лета я ехал к тёте Тоне, чтобы набрать ведро чёрной смородины, которую мать варила или перетирала с сахаром). Ещё мать привозила разные консервы, которые стояли в коробке под кроватью. Я мог заниматься своими делами, не заботясь о пропитании. А занятия у меня были серьёзные: я рисовал подросших девочек, с которыми учился первые пять лет в местной школе. Теперь они становились красавицами, поэтому их ухажеров мучила ревность. Я переключался на соседа, его детей, двоих своих приятелей и на окрестные пейзажи. Бродил по карьерам, иногда добирался до леса, писал закаты... Словом, наступил новый период в жизни нашей семьи. От прежних моих детских страхов не осталось и следа. И я бы совсем о них забыл, если бы иногда не приходил отец. Зная, что я приезжаю по субботам, он вдруг являлся радостный с новостями, которыми обязательно надо было поделиться со мной. Он хвастал своим новым местом работы в качестве оформителя в каком-то клубе. Ему надоело «крутить баранку». Говорил, что собирается завербоваться туда, где платят большие деньги. Я ему не очень верил, а впрочем, мне было всё равно: его постоянное желание чем-то похвастать давно надоело... Выглядел он довольно жалко, заискивал передо мной, и я размышлял, что бы такое придумать, чтобы он не приходил. И некоторые выходные просто не приезжал, томясь в пустом интернате.

Мать на новой работе познакомилась и, как говорят, «сошлась» с необычным человеком. У него была азиатская внешность, не монгольская, а сибирская. Он сам шутил, что он — якут, хотя родом из Подмосковья. В то же время он был похож на деда Иосифа, что, видимо, и привлекло мать. У него было немного вытянутое, скуластое лицо... Хоть был он моложе её на восемь лет, это их не смущало: мать наша по прежнему была красивой. Собственно, ей ещё не было сорока. Они иногда приезжали вместе, и я познакомился с кандидатом в отчимы. Я ничего против него не имел, но не мог придумать, как к нему обращаться. По имени-отчеству? Он сам к такому обращению не привык. Был он нормальным мужиком, работягой, то есть, не «рыбак и охотник»... Если нравится матери, думал я, и слава Богу! Я ещё тогда же, в пятнадцать лет, подумал, что матери видней, что ей хорошо, а что плохо. Как раз тогда шёл фильм, где дети не хотели, чтобы их мать снова выходила замуж. Этому немолодому жениху они устроили бойкот, даже не зная его, как следует. Но мать-то они знали! Они что, не желали ей добра? Я тогда возмущался этому эгоизму и ревности детей. А здесь ревность закипела не у меня, не у сестры, а у нашего отца. Казалось бы, какое ему дело? Нет: надо было наказать кандидата, занявшего теперь его место... Он подкараулил его у подъезда, лихо налетел, но получил увесистый отпор. Похоже, не ожидал, что обычный мужик, не атлет, может оказаться ловчей и опытней его в драке... С тех пор отец больше не появлялся. Он понял, что тут ему делать нечего и уехал. Правда, связь со мной он поддерживал ещё много лет: присылал фотографии из своей коллекции: то он строгает рейки в каком-то пионерлагере, то возит мусор с развалин Ташкента после тамошнего землетрясения, то лезет в гору на Урале. Потом перебрался в город Белая Церковь и, наконец, осел в Краснодаре. Нашёл там вдову, прижился... Через много лет мы узнали, что последние свои пять лет он пролежал парализованным после инсульта.

 

СЕРГЕИЧ

 

Мой отчим работал поваром в вагоне-ресторане. Мы изредка встречались, когда у них с матерью были отгулы после тура поездок, от трёх до десяти дней. Мать как-то изменилась: стала выглядеть бодрей и уверенней, новая работа и вся новая жизнь её вполне устраивали, хотя эта торговля на колёсах забирала все силы и время. За мной присматривать было некогда и, казалось, не нужно: я подрос и был вполне самостоятельным. Но скоро выяснилось, что самостоятельность моя вылилась в самовольство. Переходный возраст всё-таки нуждается в надзоре и руководстве: я развлекался с подружками, хулиганил с дружками и доигрался до исключения из художественной школы. Когда я сообщил об этом матери, она потемнела лицом и ничего не сказала. Я, видя её молчаливую реакцию, попытался убедить, что это не беда, что я доучусь в простой школе и поступлю в институт даже раньше моих тамошних одноклассников. Поверить в это было трудно, но ей оставалось только надеяться, что я не конченый разгильдяй. Тем более, что я на её глазах продолжал заниматься: рисовать и писать красками. Но однажды у нас произошла маленькая ссора. Она видела, что я пишу в тетради какие-то длинные тексты и решила, что сын опять занимается «не тем, чем надо».

— Что это ты всё строчишь? — Спросила она. — Это для чего?

— Да, не для чего! — Ответил я неохотно, но признался. — Роман сочиняю!

Мать удивилась, но промолчала, а через пару дней вдруг раздражённо заявила:

— Может, хватит тебе этой ерундой заниматься?

— Знаешь что! — Резко ответил я. — Пусть пироги печёт пирожник!

Выпалил и сам удивился на себя. Обычно я таким взрывным не был. Может быть, у меня что-то не клеилось с романом или неудачно складывалась моя судьба (я тогда мыслил такими категориями). Потом осознав, что с матерью так нельзя обращаться, что это свинство, — как-то неловко стал извиняться и объяснять, чем я занят.

— У меня сейчас хреновый период: облом за обломом. Вот пытаюсь высказаться... на бумаге. Кто знает — вдруг из этого что-нибудь путное выйдет?

Она тут же забыла про своё огорчение и стала успокаивать меня, на что я совсем не рассчитывал.

— Постарайся не «обломаться» на экзаменах в десятом классе!

— Да, ладно! За кого ты меня принимаешь?

Отчим любил рассказывать о своих удивительных похождениях во времена своей армейской службы в Сибири и где-то там же на разных работах от трактора, до речного парохода. Что он там «заливал» было совершенно не важно, главное, что это было складно и увлекательно. Его опыт и знание людей были огромными и, в то же время, суждения его, порой очень категоричные, напоминали лозунги подростка-максималиста. Это был крестьянин, который повидал жизнь во всей её неприглядной красе. Будто плыл он на огромном лайнере, изучил весь третий класс, но, к сожалению, в верхний, первый класс-люкс, не заглянул и не имел такой возможности. Он доплыл до главного порта, до столицы, и выбрал профессию повара. Стал работать там, где ни кто долго не задерживался. В узкой вагонной кухне при постоянной тряске, когда супы норовят выплеснуться на плиту, надо выдавать большое количество заказов, а для помощника места там не предусмотрено... Редко кто мог тут долго выдержать, а он — мог! Мать рядом стояла за прилавком буфета. Они поддерживали друг друга и решили копить деньги на кооперативную квартиру, чтобы нормально жить в Москве, а не мотаться в несчастную коммунальную комнату за сто километров. Мать была знакома с бухгалтерией, умела считать на деревянных счётах, поэтому сочиняла какие-то отчёты и для буфета и для кухни: у отчима с его тремя классами это плохо получалось. Зато хорошо получалось готовить разные блюда, а заодно помогать матери на бесконечных погрузках и разгрузках в вагоне-ресторане: таскать ящики с товаром и тарой. Я невольно был посвящён в их проблемы и удивлялся их выносливости. Иногда я заезжал к ним на работу, когда как раз производилась «погрузка». Я просто наблюдал за процессом со стороны и это вызывало у меня ощущение усталости: моя психика была к этому не готова.

У них бывали короткие и длинные рейсы, но предпочтительней, конечно, — длинные. Во-первых, меньше простоя на погрузках, во-вторых, в отдалённых областях наблюдался перепад цен, что в торговле имеет решающее значение. При советской системе распределения, то есть, при разном уровне снабжения товарами, можно было достать что-то, что в два раза дешевле, чем в Москве. Например, узбекские дыни, конские консервы, а то и чёрную икру. Но бывали случаи надувательства: однажды кому-то продали трёхлитровую банку чёрной икры, в глубине которой была утоплена глыба соли. С нашими таких огорчений не случалось. Отчим говорил, что его трудно обмануть: «Я смотрю сначала на человека, а потом на товар. Тут цыгане продавали мёд. Спрашивается, когда это цыгане держали пасеки? И нюхать этот мёд, даже смотреть на него не надо: пусть дураков ищут!» Так он говорил в 1967 году. Видел бы он современную торговлю: честный торговец, который и тогда был редок, давно вымер, такое в наше время не выживает.

А когда моя сестра выходила замуж, он не одобрил её выбор, он прямо сказал, что жизни у них не будет и был близок к истине: они в конце концов разошлись...

Я, так и не придумав, как обращаться к отчиму, попытался звать его Сергеичем. Он же мечтал, чтобы я звал его отцом, но у меня язык не поворачивался. Никаких убеждений в этом плане я не имел, это было почти на физиологическом уровне: есть у меня отец, плохой, но есть, а другого так же называть я не мог. Мать, видимо, понимая меня, решила в это не вмешиваться. «Называй меня хоть чёртом» — как-то вырвалось у него, не помню по какому поводу. Это была перефразировка известного выражения «хоть горшком меня назови, только в печку не ставь». Он, конечно обижался, но я ничего не мог с собой поделать. Потом, когда у меня появились дети, я стал звать его дедом. На это звание он имел полное право. Но и тут вышла неловкость. Он прямодушно пожелал, чтобы второго ребёнка, если будет мальчик, назвать в честь него, поскольку первую дочь мы назвали в честь моей матери. У нас были другие планы, поэтому я замялся и ни чего ему не обещал, а зря, потому что родилась опять девочка. Сестра моя не была такой щепетильной и иногда, как бы шутя, называла его «папулей». Я даже завидовал её лёгкости.

Если в прежнее время мать целыми днями стояла за прилавком и по молодости этого почти не замечала, то в вагоне, как на корабле, ноги стали уставать. Не удивительно: на качающемся полу нагрузка на ноги побольше, чем на твёрдой земле. И через несколько лет постоянных поездок начались проблемы. Но она крепилась, добывала какие-то мази, ходила к бабке — знахарке, получала некоторое облегчение и продолжала работать. Весело было смотреть на то, как она обслуживает покупателя. Буквально несколько мгновений — и подходит следующий. Это был постоянный мастер-класс! У её прилавка почти никогда не было очередей. Этому трудно научиться: надо иметь такой темперамент. Дома она так же делала всё быстро. Про таких говорится, что в руках всё горит. Я у неё пытался кое-чему научиться, но с моей неповоротливостью, со склонностью к задумчивости, да с ленью... Что говорить? А мать, хоть и тащила на себе воз домашних забот, всегда была в хорошем настроении, бодрая и подвижная. Но с годами вместе с опытом неизбежно копятся болячки. Она всё чаще жаловалась на боль в ногах.

— Твои ноги, — говорил Сергеич, — собакам бы выбросить, а тебе новые купить.

— Да! Хорошо бы! Сбегай в магазин: не видел, где они продаются?

— Может, в Греции? «В Греции всё есть»!

Это при А. П. Чехове в Греции всё было, а теперь лечение надо в Германии искать. Но ни в Германию, ни в Грецию они не съездили, а в Польше счастливо побывали. Там объявились наши родственники по деду Иосифу. Получилась интересная поездка: посмотрели, как живут люди совершенно в других условиях, хоть и при социализме. Многочисленная польская родня сразу полюбила мою мать, стала часто писать письма, а её двоюродный брат несколько раз приезжал к нам в гости. Мне тоже прислали «вызов» по тогдашним правилам. Но я уже учился в институте, который на специальном заседании мне «добра» не дал. И не потому, что мне были доступны стратегические секреты, просто я не был комсомольцем и отказался туда вступать. Ректор спросил у институтского комсорга, обращался ли я к нему, а этот поганец ответил, что не смог меня уговорить. А он на самом деле только раз мне сказал, что быть вне комсомола нехорошо. Я смотрел на это иначе: был я «октябрёнком», был «пионером» и «пионером» решил остаться. Я столько лет увиливал от этого членства — и в школе, и в армии, а ту вдруг потерять девственность! Чего ради? Только теперь стало понятно, чего ради. Но обидно было лишь потому, что другую студентку, дочь кафедрала, в Польшу пустили, хоть она тоже не была членом «резерва партии». Что же? Пришлось это проглотить, как расплату за убеждения. Зато родители привезли мне красные джинсы и лакированные с золотыми нашивками ботинки. Золото я, правда, сразу оторвал, чтобы не выглядеть циркачом, и ходил гусаком по институту.

Мои родители купили-таки кооперативную квартиру. Вышло так, что в армию я уходил из того посёлка, что в ста километрах от Москвы, а возвратился в Москву: Я их потеснил и спал на кухне лет пять, пока не женился.

Сестра моя с мужем путешествовала по стране. Этот вирус странника от отца, не достав меня, передался ей. Они сменили пять мест и добрались до о. Сахалина. Мать с Сергеичем однажды решили к ней съездить, поскольку у них, как у работников железной дороги, был бесплатный билет в любую точку страны. Пользовались они такой льготой редко, а тут решили: ехать, так ехать! На самый край земли! А в конце через море паром. Дальняя езда их не пугала, в вагоне они чувствовали себя, как дома, а вот, тамошний климат сильно огорчил: сырость и ветер осенние, хоть на дворе было лето. Там привычно только орокам и эвенкам. И семейная атмосфера в доме дочери тоже не понравилась: сбывалось предсказание Сергееича, действительно, они были близки к разводу, что скоро и произошло. Зато посмотрели Сибирь, хоть и из окна вагона.

На третьем курсе института я женился и освободил кушетку на кухне, перебрался к жене с тёщей в однокомнатную квартиру. Теперь в этой квартире стало веселей. На маленькой кухне было всё практично: не надо вставать от стала, чтобы взять чайник с плиты. Но в комнате пришлось от тёщи отгородиться шкафом, чтобы ей не было видно нашу кровать. Такие сложности молодой семьи у нас типичны. Тем не менее, ни что не помешало нам завести двух дочерей. Мать моя, то есть, уже бабка постоянно агитировала нас поднимать рождаемость и обещала помощь. Только помощь её могла быть и была скорее моральной, потому что сидеть с детьми в однокомнатной квартире было невозможно: ещё один человек тут не поместился бы. Хорошо, что у нас появилась возможность вывозить детей в деревню. Когда похоронили бабку Дуню, дом некоторое время пустовал. Потом после «перестройки» и прочих революций вагон-ресторанная работа превратилась в хаос: там ни как не могли договориться, что кому принадлежит и кто кому чего должен. Мать, слава Богу, дотянула до пенсии, а Сергеич решил просто бросить эту мороку, и они из Москвы перебрались в деревню, в бабкин дом. Я, как в детстве, мог опять проводить отпуск в деревне, только теперь со своей семьёй. А новые хозяева избы развели новое хозяйство: без кур ни как нельзя, без поросёнка — тоже, без молока — тем более! Правда корову пасти было некому: коров в деревне практически ни кто не держал, поэтому пастухов не нанимали. В это смутное время купить что бы то ни было стало сложно: бедный деревенский магазин закрыли. Оставшийся народ с нетерпением ждал передвижную лавку, чтобы купить сахару и муки, соли и спичек. Наши перешли на «натуральное хозяйство»: купили козу. Хорошо, что имелся свой транспорт («жигулёнок»), на котором в отдалённую деревню свою козу возили к козлу. Потом своего завели. Дед постоянно занимался заготовкой кормов и выпасом коз: благо траву в округе ни кто не косил. Если бы не Сергеич, нашего дома за бурьяном не было бы видно. Запустение оказалось ему на руку: покос был прямо под окном. Но козы любят грызть ветки, а печка — дрова. Кстати возле клуба (который всё ещё не растащили, потому что было некому), упала старая берёза. И гнила бы она посреди улицы долгие года, если бы не дед: вот и дрова, только потрудись. Ближний лес никогда не видел лесника: вывози дрова, сколько хочешь. Но много ли вынесешь на плечах? Поэтому дед чистил ближнее поле от свежих зарослей. Он даже замечтал о лошади, но, где её найдёшь и за какие деньги? А тут музей-усадьба «Коломенское» дал в газету объявление о продаже осла. Дед загорелся и стал планировать, как засунуть осла в «жигулёнок»?

— Прекрати! — осаживала его мать — хватит мне одного осла в доме!

Вот так, шутя всё же отговорила от экзотической покупки.

Дед никогда не был трезвенником. а в деревне стал всё больше увлекаться водкой. Как мать ни старалась его образумить, ничего поделать не могла. На всякий её упрёк он неизменно отвечал:

— Что ж, я — выпить не могу?

Как бы оправдывая это невинное пристрастие тем, что он всей своей трудовой жизнью это заработал. С этим ни кто не спорил.

— Можешь! — Говорила мать, — только, зачем же себя гробить этой заразой?

— Ну, и что? — отвечал дед. — Я сам себе хозяин: хочу — гроблю, хочу — не гроблю. Что ты на меня Палкана спускаешь? Я сам знаю, сколько мне прожить! Может, мне уже — хватит!

— А мне — не хватит! Допьёшься до ящика, я тебя хоронить не буду!

— А, и — не надо! Брось, вон, в яму и — ладно. Мне тогда будет всё равно!

Такие пустые споры повторялись много раз. Аргументы у деда были простые и спорить с ним было бессмысленно. Мать ворчала, но добиться ничего не могла, пока однажды не предъявил ему свой аргумент инфаркт. Отвезли его в хороший госпиталь, где лечили две недели и предложили операцию. Мы семейным советом (это, главным образом, я и две мои уже большие дочери) обсудили это предложение хирурга, и решили отказаться, потому что ни каких гарантий он не давал, а о послеоперационном выхаживании вообще ничего сказать не мог. Запаслись мы мешком лекарств и отвезли его обратно в деревню, взяв с него обещание отказаться от водки. Дед, конечно, обещал, пока был слаб. Матери рассказали о своём решении, привели все доводы, и она согласилась.

Дед изменился, как-то стих, стал вялым и задумчивым. Мы надеялись, что без водки он ещё поживёт. Но курить он не бросил, а через некоторое время стал понемногу прикладываться и к стакану... Он себя не жалел, будто и правда решил с жизнью свести счёты. Лекарства принимать забывал, потихоньку добывал выпивку и однажды утром — упал. Он поднялся с кровати, а сердце остановилось...

 

МАТЬ

 

Похоронили деда на том же деревенском кладбище рядом с родителями матери. Осталась в деревне мать одна. Сестра моя с некоторых пор перебралась в те края и часто мать навещала. С трудом уговорили её ликвидировать скотину: коз и поросёнка. С её больными ногами достаточно было иметь кур, но она ещё некоторое время держала гусей, сажала помидоры с огурцами. Ещё у них были две маленькие беспородные собачки. Пушистые и игривые, как белки. Толк от них был в том, что они наполняли жизнью большую старую избу. С ними мать не чувствовала себя одинокой. К тому же оповещали звонким лаем о приближении к дому человека.

Теперь постоянные осенние заготовки в виде солений и консервов потеряли смысл: много ли надо одному человеку? А у матери подчас хранилось варенье десятилетней давности. И — старая тушонка из козлятины, которую есть было страшно. Выходило, что весь её труд терял смысл, поэтому я стал её уговаривать бросить всё и переехать ко мне в Москву, благо жилплощадь позволяла. Но она всё отказывалась. Только на четвёртый год согласилась и то, после того, как упала и пролежала посреди избы весь день, пока не приехала дочь. Положили в местную больницу, там продержали дней десять, но отказались признать инсульт. Вот тогда и вывезли её к нам... И то — не сразу. Повторялась история с бабкой Дуней: её тоже уговаривали бросить деревню. Она было согласилась, но выдержала не долго. Всю жизнь быть хозяйкой в своей избе, распоряжаться собой и своим хозяйством по своему усмотрению и вдруг — стать «приживалкой», как она сказала. Топтаться от кухни до балкона, не знать, куда себя деть, чего ради? Это подводило к осознанию своей ненужности и было похоже на лишение свободы, тем более, что «ноги ещё носят». Так и мать, боялась стать «приживалкой». Хотя её ноги уже носили с трудом: приходилось полагаться на «ходунки». После её падения ноги у неё ослабли, но не только ноги. Стал меняться характер: появилась капризность и бессмысленные детские желания, как будто она начинала жизнь заново. Пыталась делать себе маникюр своими негнущимися пальцами, примеряла старые, но не ношенные кофты (благо их скопилось на ещё одну жизнь), перебирала свои накопленные вещи... Начала вести дневник.

— Эх, ма! — Сказал я ей, — тебе бы дневник начать лет пятьдесят назад. А теперь надо мемуары писать, воспоминания.

— Конечно! — Согласилась она, — да всё времени не было. Хоть теперь попробую что-нибудь вспомнить...

Я потом почитал этот дневник и нашёл одни жалобы на судьбу и на мужа-бабника. Как будто необходимо было для истории оставить свидетельство его грехов. С его грехами разберутся и уже разобрались, думаю, где-то не здесь. Но я с матерью не спорил: пусть пишет, что хочет. Написала она не много, к сожалению, и ничего неизвестного мне я там не нашёл. Жила она при постоянно включённом телевизоре на первом канале, немного читала и ходила со своими ходунками по комнате для разминки. А когда пришла весна, вдруг надумала проехаться до деревни, посмотреть, что ценного там оставила. В общем, нашла себе заботу. Привезла то, что давно просилось на помойку (она, конечно, так не считала). После этого решила навестить родню и друзей. С помощью моей дочери и сестры, у которых есть свой транспорт, навестила золовку, хороших знакомых, одну подругу... А в июле её «круиз» закончился в больнице... Инсульт! С частичной парализацией. Лежать она не хотела, всё норовила слезть с больничной койки. «Она у вас — живчик, — сказал врач». Действительно, не могла она смириться с горизонтальным положением, со своей слабостью, всё куда-то рвалась, хотя уже говорить не могла.

Она умерла в последний день июля. Похоронили мы её на деревенском кладбище рядом с дедом, по соседству с её отцом и матерью. Пока шла похоронная церемония над нами, высоко в небе висел жаворонок и журчал, переливался. Только журчание его мне показалось монотонным, совсем не изобретательным, грустным-грустным...

То, что у нас в комнате матери долго оставался её запах — обычное дело. Но — осталось что-то ещё: по ночам я слышу стуки её ходунков, иногда — её голос, будто она говорит сама с собой. Я не мистик и не верю в духов, но что-то происходит. Спрашиваю у жены: «Ты слышала? Вот, звуки! Опять!» «Нет, говорит, не слышу! Что ты выдумываешь?» Значит, это в моей голове?

 

Ещё в уме я трезво различаю,

Кто жив ещё, кого похоронили...

Но машинально наливаю чаю

Для матери... А мать — уже в могиле!

 

На «девять дней», на «сорок», поминая,

Я вижу... но никак не осознаю.

Из комнаты её я слышу ночью

То вздох усталый, то... сказала что-то,

 

Как будто дух её уйти не хочет:

Не отпускают на земле заботы.

Быть может, память надо мною шутит?

… Теперь поёт ту песню про отраду...

 

Хоть я в уме и это бред по сути:

Пока я жив, мать будет где-то рядом!

Родимый голос всё ещё звучит

И ходунки её гремят в ночи.

 

* * *