вернуться к началу

Ардашникова Ариадна - Ко Святой Горе. Записки о паломничестве 1991 г.

В книге «Деяний Святых Апостолов» Господь говорит своим ученикам, а следовательно, и каждому из нас: «Вы будете Мне свидетелями даже до края земли» (1:8). Вера — это не система взглядов, теория или доктрина, это встреча и только встреча. Встреча с Тем, Кто «среди нас во все дни до скончания века» (Мф 28:16). Поэтому рассказ о вере — это обязательно рассказ о встрече с Иисусом, Который всегда ждёт нас там, где двое или трое собраны во имя Его.

Именно о такой встрече рассказывает Ариадна Ардашникова. Это не богословский трактат, не учёные рассуждения, не путевые заметки о поездке в Европу и тем более не проповедь. Это просто свидетельство, рассказ о своём личном опыте.

Содержание

Арина Ардашникова. Ко Святой Горе. Записки о паломничестве 1991 г.

К читателю


Среди многих слов, основательно забытых нами за семьдесят лет и теперь возвращаемых, есть и слово «паломничество». Оно отсылает нас к середине-концу XIX-го века, к бедно одетым путникам, с котомкой и посохом идущим по пыльным дорогам под палящим солнцем. Конечно, паломники, о которых рассказывают предлагаемые Вам, уважаемый читатель, заметки, внешне совсем не похожи на своих предшественников. Однако есть несомненное внутреннее сходство. Сходство людей, готовых оставить привычный уклад и отправиться в далёкие места за чем-то весьма необычным, чего не получишь в повседневной установившейся жизни. И это совсем не романтические приключения альпинистов или горных туристов. На первый взгляд всё может быть как раз вполне однообразно и непривлекательно. Но вот есть нечто, горячо ожидаемое, даже не вполне объяснимое. Пока. И очень много на пути невзгод и неприятных неожиданностей. И даже, когда достигнешь цели путешествия, не сразу понимаешь, ради чего же ты так стремился к ней и терпел всякие, часто бессмысленные, лишения?

Но вдруг, в какой-то момент (иногда он может очень запоздать и придти в глубину сердца, уже когда вернёшься домой, но чаще гораздо раньше происходит что-то очень важное. Встреча! Встреча, которую можно пережить не только во время молитвы или причастия, а даже за завтраком, за чашечкой кофе или слабенького чая, с такой любовью поданной тебе совсем незнакомой сестрой или братом. И вот — встреча вдруг состоялась. Она сказочно, волшебно началась! И всё окупается: бессонные ночи на вокзалах, унизительные доставания билетов и тому подобное.

Именно о таких больших и маленьких встречах удивительно просто и искренне расcказано в этой книжке. Бог приходит к нам не в громе и молнии, и даже не в веянии тихого ветерка, хотя, конечно, и так тоже приходит. Конечно, приходит! Но как Он прекрасно приходит в улыбках, песнях, молитвах всех тех, кто так же как и ты был готов преодолеть такие же препятствия ради вот такой же встречи с нашим Господом через нас самих, когда мы открываемся самым лучшим и простым, что в нас вложил Создатель.

Как чудесно такие мгновения пойманы и перенесены на страницы книги, находящейся перед Вами. И пусть Бог благословит Вас узнать в читаемом Ваш собственный опыт. А если его пока нет, пусть Бог расположит и Ваше сердце отправиться в подобное паломничество навстречу Ему, навстречу той радости, которую Он так хочет Вам подарить.

свящ. Александр Борисов, настоятель московского Храма

свв. бесср. Космы и Дамиана в Шубине

Москва, 22 ноября 1994

В книге «Деяний Святых Апостолов» Господь говорит своим ученикам, а следовательно, и каждому из нас: «Вы будете Мне свидетелями даже до края земли» (1:8). Вера — это не система взглядов, теория или доктрина, это встреча и только встреча. Встреча с Тем, Кто «среди нас во все дни до скончания века» (Мф 28:16). Поэтому рассказ о вере — это обязательно рассказ о встрече с Иисусом, Который всегда ждёт нас там, где двое или трое собраны во имя Его.

Именно о такой встрече рассказывает Ариадна Ардашникова. Это не богословский трактат, не учёные рассуждения, не путевые заметки о поездке в Европу и тем более не проповедь. Это просто свидетельство, рассказ о своём личном опыте. О своей встрече. Но как раз это и делает книгу А. Ардашниковой такой до боли христианской, ибо не богословами, не философами, не проповедниками даже, а именно свидетелями зовёт нас быть Сам Христос.

6 ноября 1994,

в день Праздника Пречистой Владычицы

Всех Скорбящих Радости

свящ. Георгий Чистяков

Зачем издавать записки о паломничестве, когда прошло после него 11 лет? Теперь в каждый день года можно отправиться в паломничество, мало ли на земле святых мест. Разве интересно, как пошёл кто-то в первый раз? Я не стала бы издавать эту книгу, если бы моя теперешняя жизнь осталась такой, как тогда, 11 лет назад. Наслаждалась бы множеством новых возможностей и писала бы новые путевые заметки. Не стала бы издавать, если бы… Если бы что?

Если бы теперь мне не открылось, что убийство отца Александра Меня и паломничество на Святую Гору сотрясли мой внутренний мир, мой «внутренний состав», и произошло нечто, что перевернуло, перенаправило и преобразило всю мою жизнь. Такое происходит один раз, и после этого жить по-прежнему становится невозможным. Этому событию есть в христианстве название, но мне не хочется произносить его вслух. Пусть живёт неназванным в тайне моего сердца. Скажу только, что новая жизнь, не избавив от трудностей и испытаний и не принеся житейского благополучия, дала глубинную опору, внутренний источник жизненных сил, не зависящий ни от чего внешнего. Всякая ситуация, всякое событие моей жизни, счастливое или горестное, теперь помимо моей воли становится для меня заданием, исполнение которого приносит радость связи с Тем, Кто «задал». Радость быть ведомой Им.

Не знаю дня и часа, когда родилась моя Новая жизнь. Всё осозналось как уже свершившееся. Всё происходящее в жизни обрело Ось. Живую ось. Явления жизни перестали распадаться на отделённые друг от друга, несвязанные, разобщённые. Экономика и нравственность, урожаи и разрушения церквей, семейные отношения и терроризм, искусство и безнравственность, аборты и землетрясения — оказались причинно связаны. Открылось, что страдания и безысходность, одиночество и отчаяние, болезнь и сама смерть — имеют смысл в Промысле Бога, промысле о пути к Нему.

Перечитывая Записки, вижу следы Присутствия и Любви там, в паломничестве, 11 лет назад, в поворотный момент моей жизни, когда услышала Голос, обращённый ко мне, и ответила. С тех пор меня не покидает удивление, похожее на счастье. В дерзкой надежде, что со страниц этих Записок и читателю будет светить Радость, пришедшая в мою жизнь, — я отдаю их ему.

Арина Ардашникова

Успение Пресвятой Богородицы

28 августа 2002

Книга эта писалась в 1991 году, а была готова к изданию только в 2002-м, но напечатать её не получилось, и она не стала моей первой изданной книгой. В 2013-м вышли мои воспоминания «Длиною в жизнь», а в 2015 году к 80-летию со дня рождения и 25-летию со дня гибели отца Александра Меня готовится к изданию моя книга «Об отце Александре Мене».

Оглядываясь на прожитую жизнь в конце её, вижу, что эти мои Записки о паломничестве стали в моей жизни будто образом того, что произошло во мне на пути к моей Святой Горе.

И вот издаём книгу моих Записок, издаём по благословению нашего духовного отца свящ. Александра Борисова в 2015 году. За деньги, подаренные для издания, сердечно благодарим Бориса и Яну Карабельниковых.

А. А.

Ноябрь 2015.


Новая Деревня. Церковь Сретенья Господня, где служил отец Александр Мень


I. Вокзал на границе


Хочу вспомнить, как всё было. Хочу всю себя сосредоточить, как в молитве, — в воспоминании. Что было? Хочу увидеть, — закрываю глаза.

…Мелкий дождик на перроне. Душный холод вокзала. Молниеносная выбитость из реальности жизни и времени, — в стоящее на одном месте бесконечное ожидание…

Хоть какого-нибудь изменения ситуации!

Поезд выкинул нас в Бресте среди ночи. Часов 10 назад? Сутки? двое? Двое. Вчера дождь был проливной, а сегодня кропит. Нет, мы же приехали сегодня, прошлой ночью. Проливной был сегодня. А этот сеет когда? Наверно — уже завтра. Мы сколько ночей не спали? Ничего не разобрать. Мы спим всё время и где попало.

Раскрываю спальный мешок на сухой грязи рядом с лужей у оградки летнего кафе под навесом. Кому-то уступила добытый с боем у сторожихи стул из белых металлических трубок. Она называла его ресторанным! Всухую дожёвывая горький анальгин, влезаю в спальник вместе с сумкой через плечо, укладываю дурную, тошную голову на мокрые свои туфли и — ныряю в забытье. Зуд комаров стоит как тишина, отодвигая гул тысяч голосов, гитарные всхлипы, скрип тележек, дребезжанье стульев. На ногах — аллергия. Блохи! Аллергия у меня на блох. Блохи не умеют гудеть. Значит, — комары…

Последние жалкие ниточки мыслей: это паломничество? на Святую Гору? к Папе Римскому? к Матке Боске? Паломник — это что, калика перехожая? Ходить на поклонение. Ходить, а не валяться! «Паломник — богомолец». Так у Даля. В те времена паломников встречали свежим хлебом, парным молоком… Есть хочется. Ничего не купишь. Дорого. Да и не продают ничего. А наши консервы на дне сумки. Бого-молец! — Сейчас, сейчас… Вот посплю и буду молиться.

............................

Сквозит здесь. У кафе было лучше. А те богомольцы? Лежали вповалку между бетонными заборами и гудящими решётками таможен? Эти таможенники, наверно, кагэбэшники. Нарочно нас унижают: Ах, вы верующие! К Богу захотели задарма, за папыримские денежки «заграничинки» отведать! Вот теперь хоть вы и верующие, а будете здесь валяться! Ещё под себя ходить станете, — в туалеты очереди часовые, а водичка-то сырая, уж извините, другой нету, другая за границей, у Папы Римского, — лежите, милые, нам на вашего Папу…

Через решётку было видно, как к чистому «ихнему» перрону приходят «ненаши» электрички, и в них впрыгивают шумящие счастливчики, протиснувшиеся за решётку под конвоирские крики таможенников. Поезда уходят почти пустыми! Живём слухами, что Комитет Пилигримов присылает для нас вагоны с обедами. Где они?..

Таможня пропускает нас только те 20 минут, что поезд стоит по расписанию. Таможенник один, а нас тысячи! Он выкрикивает фамилии из списка, нашего общего заграничного паспорта, но их не разобрать: кругом кричат, ругаются, требуют чего-то, дети плачут. Нет, не слышу фамилий. Да ведь это и всё равно! Пробиться к нему через свалку людей и вещей невозможно.

Почему мы не ставим палатки? Всё требуем чего-то у организаторов. Не молились на Белорусском перед выездом, сейчас не молимся. А ведь нет ни одного священника! Кому же поставить нас на молитву? Каждый, наверно, стесняется выделиться. Я же вот стесняюсь. Да все кругом и неверующие. Нет, — вон верующий! По глазам видно. Это В.С. Везёт в паломничество детей из воскресной школы в Подмосковьи. Отец Александр Мень открыл её за несколько дней перед тем, как его убили. Видно, что В.С. стыдно. За хамство таможенников, за нашу неорганизованность, за не приехавших нас встречать поляков… За родителей, сразу начавших оборону и кормёжку только своих детей. Стыдно за стремящихся пройти таможню раньше соседа, за наше постоянное «качанье прав». Слышу, как он говорит: «Нам никто ничего не должен, это же паломничество, нас никто не заставлял, сами пошли». Жалобно говорит. Вон ещё верующий, ещё… Надо будет потом найти этих людей, по глазам. Потом…

Всё смешалось… Неразбериха, дождь, запахи российского вокзала: вонь туалетов, застойных луж, сладковато-тошнотный дух дешёвой парикмахерской…

Я пошла в паломничество, чтобы стать толпой?.. Вернуться нельзя. Билет коллективный, купить новый не на что: денег и водки просили не брать. Многие взяли. Водку можно менять. Обыкновенные русские за границей — особый вид гражданской униженности. Водка — это понятно, а дети зачем? Совсем маленькие, на загривках сидят. Один так и спит, на голове отца. Тоже, наверно, не пойдут пешком по 35 километров в день. Я-то не пойду. У меня адрес есть. Мы с подругой переждём в Кракове и на поезде — на Святую Гору. К приезду Папы будем. Там, наверно, кормят. Есть хочется. Сколько прошло времени? Куда прошло?..

..............................................................


II. Вокзал в Варшаве


Я сплю сидя, на чьём-то рюкзаке. Зачем мы приехали в Варшаву? Получили здесь поворот от ворот Пилигримского Центра. По графику-то мы должны быть в Кракове! Теперь вот табором бегаем с рюкзаками и тележками с платформы на платформу. Пытаемся втиснуться в проходящие поезда, но третий класс набит битком, а в первый и второй нас не пускают, всюду за запертой дверью вагона проводники делают руками всем понятный косой крест.

Лучше б сидели на том тихом полустанке, где нас высадили после переезда Брестской границы. Безлюдно, чисто, как на луне. В Бресте мы в конце концов додумались «найтись» по списку и встать друг за другом к моменту подхода польской электрички. Переехали наконец-то границу, но на «лунном» полустанке нас уже никто не встретил. Мы выбились из графика! Радиотелефона у нас нет. Испугались, что Пилигримский Комитет нас потерял, влезли в первый поезд, в какой смогли влезть, а он шёл в Варшаву! Вот и сидим теперь на вокзале в Варшаве. На нашем перроне крыши нет. Солнце палит нещадно. Август называется — 30 градусов!


Варшава. Дворик в Старом городе


Хорошо ещё, что мне в поезде так удачно свалился на голову рюкзак! Я спала сидя, и голова частью трахнулась на руку, а та — на металлический бортик откидного стола в вагоне. Кто-то дал мне медный наш пятак прижать ко лбу над глазом. Там уже вспухло. Внутри головы каталось что-то острое. И я сказала: Богородица, знаю, что так не бывает, но сделай, чтоб не было синяка. Как приду к Тебе? Пожилая женщина с подбитым глазом — в храме? Прижимала пятак платком, смоченным в чьём-то лимонаде, и сквозь сон видела, как на руке, в том месте, где она стукнулась о бортик, росла синяя шишка. Зеркала под рукой не было, но я почему-то знала, что лоб мой — чист. Я обратилась к Тебе, и Ты услышала?! Спасибо, Владычица. Это чудо Твоё — знак мне Благословляющий. Теперь я вытаскиваю зеркальце и, молясь, сравниваю торчащую лиловую шишку на руке и невидимый никому кружок над глазом. В зеркальце моём отражаются молодые ребята в чёрных майках с белыми зубастыми черепами. Они забирают у дамы-предводительницы свои заранее составленные «подсписки для откола» и уходят. Смотреть Польшу. Обменивать на «фирму» водку, торговать всем на свете, вплоть до таблетки аспирина и неполного тюбика зубной пасты. Поляки их, наверно, поймут. Польша уже десятилетие поддерживает своих граждан возможностью натурального обмена. Это дико выглядит, а по существу естественно. Было у дикарей всех времён и народов.

Мы с подругой решили не поддаваться развалу — почувствовать себя свободными! Разменять 30 рублей! (Дозволенные нам к провозу туда и обязательно обратно.) Разменяли! Получили тысячи злотых! С полной свободой… сходили в туалет и выпили газированной воды без сиропа. На другую свободу не хватило.


III. Ночная дорога


Ночью ворвались диким стадом, грязным и обросшим, в «сидячий» поезд. В узком коридоре люди и вещи ловко опережали меня, но вдруг я случайно открыла зашторенную стеклянную дверь и первой вошла в купе с мягкими местами по три напротив друг друга. Молодой человек болезненной наружности сразу вдвинул меня крепкой рукой в угол у двери и прошел к окну: «Извините, я здесь сяду». И тут же меня завалило рюкзаками, спальниками, палатками, а все места оказались занятыми. На уровне головы каждое место было отделено сильно выступающими мягкими междуголовниками. Мне досталось сидеть прокрустово ложе между креслами, на краешке, иначе торчащее междуголовье делало присутствие моей головы излишним.

Когда поезд тронулся, ворвавшийся в жар и духоту вагона ветер сразу окунул в долгожданный прохладный сон. Чтобы не сползать на свои вещи в проходе, для упора засунула ноги в щель между сиденьями напротив…


Варшава. Костёл


Было темно. Сначала услышала, как моя соседка сказала кому-то «заткнись». Узнала голос дебелой молодой женщины с распущенными грязными волосами. Постепенно она совсем меня разбудила своими нервными движениями и какой-то агрессивной невыносливостью. Её возмущал тот юноша, что сел у окна. Соседям его, приятным улыбчивым ребятам, видимо, как и мне, было понятно, что он психически нездоров, так как они терпеливо и благожелательно сносили его назойливые речи и движения. Только моя соседка командным голосом предлагала удовлетворить его психушкой. Он наконец сладко захрапел, положив свои ноги прямо на сиденье напротив, невольно сгоняя сидящую там девушку. Тогда моя соседка за эту девушку стала возмущаться эгоизмом мужчин; потом за всех нас — поляками, которые нарочно, из национальной ненависти, обрекли нас на эту кошмарную дорогу; потом уже за себя возмущалась своей подругой, не понимающей, как ей всё это непереносимо тяжело. Она то распихивала нас, грозя обмороком, то задирала свои ноги на сиденье, то клала их прямо на ноги сидящих напротив. Её было так много, от неё скверно пахло, и она не просто не закрывала рта, но ещё стала хихикать каким-то наглым звуком, спихивая меня своими бёдрами совсем в проход. Она заехала мне какой-то частью своего громоздкого тела прямо по невидимой шишке на лбу. Шишка зазвучала и стихла… Голова не болела. Ветер дул прямо в лицо, — было недушно. Тело моё хоть и устало наполовину висеть, но его почему-то не мучила боль. Я нежно потрогала шишку. Благодарю Тебя, Матерь, что ведёшь меня к Себе, — сказала я молча. — Благодарю Тебя, что я пустилась на старости лет в эту неведомую дорогу… — и неожиданно добавила словами святой Терезы: Сделай меня достойной помочь этой женщине.

Почему-то как бы увидела сверху наше купе: спящих в неудобных позах мальчиков, огромных современных мальчишек-акселератов (разве для русских богатырей такие сиденья?), эту женщину, мучившую всех собой, своими разговорами, своей требовательностью к кому-то, кто должен, кто обязан, — и ни на минуту она не позволит… и завтра же её ноги... «к чёрту, пусть другие дураки, быдло совковое»… Она не владела своей душою, не знала о ней. И я пережила её невыносливость как свою. Как это бывает в работе над ролью, когда наступает момент вочеловеченья образа в актёре.

Я вышла из купе, еле вытащила из тележки чудом найденный в темноте свой детский спальник и постелила его прямо на затоптанный пол. В узком коридоре с десяток полек и поляков спали, сидя на узеньком бортике вагонной стены у пола. Они уступили купе советским. Неопытным, неумелым, непаломникам. Папа просил их терпеть ради нас. А у женщины в купе нет ради кого терпеть. Я коротко, уже без слов, жарко помолилась о ней, в последнюю минуту вынула вонзившуюся в шею серебряную серьгу и заснула, зажав её в руке.

Меня разбудили чьи-то бережно переступающие через меня ноги. Я села. Серьги в руке не было. Плинтус не прилегал к полу, в щель могли провалиться и очки. Богородица, — сказала я спокойно, — если Тебе надо испытать меня потерей любимой вещи — я согласна. Благодарю Тебя и радуюсь потере. Потом как-то сразу отогнула край спальника, совсем не там, где лежала моя рука с серьгой, — и подняла с пола серебряный трилистник. Благодарю Тебя за знак, что Ты меня слышишь. Ведёшь меня. Веди, веди…

Наверно, я вздумала здесь описать неописуемое. Наверно, именно несказанность пережитого заставляет меня так горячо хотеть, через шишку на лбу, через серьгу в ухе, — дать возможность другому человеку ощутить радость и покой жизни не по своей воле. Не знаю сейчас других слов для выражения тайны такой жизни, кроме: доверчиво положить в Божью руку всю жизнь, во всех её проявлениях. Тогда — даже через шишку на лбу — приходят к тебе Его воля и Его любовь.


IV. Приезд в Краков


В 5 утра мы прибыли в Краков. Здесь нас встречали. От вокзала шли пешком, казалось, что очень долго. Волочили тележки, рюкзаки. Спящие дети на плечах. Один сознательный бутуз шёл сам, с выражением важности на сонном лице. Отец, с рюкзаками на груди и на спине, тащил его за руку. Я нагнулась к ребёнку: «Молодец, ты будешь настоящим мужчиной!» Отец с трудом повернул ко мне голову, стиснутую металлическими коромыслами рюкзаков, и злобно обрезал: «А ты молчала бы. Тебя никто не спрашивает». «…я не хотела Вас обидеть, хотела малыша поддержать», — попыталась я снять неловкость: отец малыша был моложе моих детей.

Привели нас в интернат медицинского училища. Спальных мест не хватило. Мы с подругой легли «валетом». Наконец-то можно было вытянуться… Сколько раз ездили мы с ней вдвоём на мои театральные гастроли… Много знала в ней хорошего, но не могла и представить, что она так умеет быть не в тягость, так открыто благожелательна к окружающим, так непритязательна и терпелива к обстоятельствам. Наша дружба началась не в юности, всего-то лет 15 назад. Мы пережили, не нарушив привязанности, и периоды жарких поверений, и обыкновенные телефонные «перезвонки»: ты живая?.чего делаешь?, — и смерти наших родителей... Но последнее время стала ощущать, что между нами есть некая межа, которую я упорно стараюсь не замечать. Она пролегла, видимо, в тот летний день перед Троицей, когда отец Александр в маленькой своей комнатушке «второго» священника совершил Таинство моего рождения в новую жизнь. Не знаю, когда я стала новую жизнь осознавать, но, видимо, сам процесс осознания прокладывал между мной и подругой границу, превращавшую нашу дружбу из полной — в частичную. Отец Александр учил видеть, что Христос живёт в людях анонимно, что всё доброе на земле от Бога, но во мне разрастался и креп опыт жизни, который не принадлежал нашей дружбе. И вдруг — паломничество. Она спросила: «А разве мне можно?» «Да, — сказала я. И подкрепила, — Папа Римский сказал, что можно». И мы пошли. И вот теперь, глядя, как мало места занимает на нашей кровати её тело, как по-детски торчит из-под одеяла её вихор, уже совсем седой, я с удивлением поняла, что никогда не просила у Бога, чтоб был общим наш с ней духовный путь. Как могло мне казаться, что свобода её выбора исключает необходимость моей молитвы?

Богородица, Владычица, подаждь нам нечаянную радость… Очисти нас от всякого зла, молящих Сына Твоего, Христа — Бога нашего, о спасении душ наших… Упроси, чтоб Господь дал нам вместе идти путями Твоими…

В закрытых моих глазах обозначилась «Нечаянная Радость», что висела дома у меня в изголовье.

..............................................................

Теперь, когда надо было спать, не спалось. Ноги дёргало и ломило[1] .


V. Перед пешим походом


Папа Римский специально для нас, советских, назначил VI-й Всемирный день молодёжи — в Польше. До Буэнос-Айреса или Сантьяго де Компостелла, где проходили предыдущие Дни, нам ведь не доехать! Святой отец валютой оплатил Польше наше питание, проживание и проезд от границы до Ченстоховы, где на Ясной Горе у ног польской святыни, Ченстоховской иконы Божьей Матери, назначил нам встречу. Иоанн Павел II сказал, что ждёт всех желающих. И мы поехали. Кто же мы? Чего желающие? — Желающие увидеть заграницу. — Желающие сделать мелкий бизнес. — Желающие не вернуться назад. — Желающие просто воспользоваться тем, чем другие не смогли…

А паломничество ко святым местам совершают люди, Богу молясь. Где же верующие? Не только крещёные, а живущие по вере? В глаза бросаются одни «желающие». Они быстро находят друг друга по подобию и борются за выживание своего и выживание из своей среды чужого. Захватить лучшую комнату, лучшую постель, место у окна, спрятать спички про запас, утаить свою еду и требовать паломнического пайка, быть всё время обиженными и всё время качать права! Некоторые руководители групп заискивают перед администрацией в надежде на большее количество льгот. За два дня туалеты сделались непроходимыми. В унитазах плавают полиэтиленовые пакеты, раковины забиты ягодами, чаем и волосами. По углам чем-то обмениваются, скручивают тысячные бумажки злотых, сговариваются идти на утренние толкучки, ругаются и завидуют. С монахами пешком из Кракова в Ченстохову пойдут, наверно, единицы! Хотя священники строги: Папа сказал, что к началу пешего паломничества ни одного русского в Кракове не должно остаться. Атмосфера стала по-настоящему советской. Следят друг за другом, шепчутся за спиной друг у друга, обсуждают возможности возвращения, соединяются в группы и исчезают кто куда.

Мы, небольшой группой, начали молиться вместе. Радовались прояснению наших глаз и появлению счастливого выражения на лицах. Наши подростки и их родители готовились к пешему переходу. Глядя на них, нельзя было даже представить себе, что они пройдут по жаре пятеро суток!

В этой ситуации надо и мне решаться. Поход мне не по возрасту и не по силам. Я за всю-то жизнь свою ни разу не пошла даже в однодневный турпоход. Но сейчас хотелось быть вместе и вместе не падать духом. К тому же нас пугали невозможностью найти свою группу в Ченстохове, где ожидалось 2 миллиона человек. А переехать границу обратно мы могли только вместе, по общему билету. Посмотрев на свои ноги, торчащие из туфель подушками, одолжила для похода — кеды.

Вечером на Вавеле, в Краковском Кремле, была Месса. Всё в ней так странно для меня! Я люблю полутьму наших православных церквей, жаркое пахучее разбрызгивание воска свечами, на «кануне» — для мёртвых и у «праздника» — живым. Люблю уголок на клиросе за иконами, где исповедовал отец Александр Мень. Литургия для меня всегда связана с закрытым пространством, с тайной задёрнутой завесы, сомкнутых Царских врат. И вот сейчас, здесь, на Алтаре под открытым небом, в лучах яркого солнца — совершится Таинство?!

Поражали и сотни монахов, молодых, весёлых, подвижных! Они заполнили площадь вместе с паломниками и вместе с ними пойдут завтра на рассвете в пеший поход ко Святой Горе. В светлых одеждах, они похожи на ангелов, снявших на время свои крылья. Площадь гудела радостными голосами и смехом. В нашем православном храме смех звучит кощунственно, как несоответствие Евхаристии, но здесь смех не был кощунством, нет! В его светлом звуке была радость о Господе! Деревянная подмосковная церковка, мой храм, сокровенна в моём сердце, которое здесь, в Кракове, на вершине Вавельского холма, под солнечным небесным куполом вместе с этими людьми — славит Бога. И как любовь к своей родине вовсе не требует от меня ненависти к чужой, так привязанность к своему вероисповеданию не мешает мне видеть достоинства других. Мне нравится, что молитвы поются всей площадью, мне нравится католический Ангелус, когда всё людское пространство звучит . словами ангела: «Радуйся, Мария Благодатная, Господь с Тобою!» — или гулким шёпотом исповедует Небу троекратно: «Моя вина. Моя вина. Моя вина».

Сначала было много солнца. Болели ноги, ломило голову. Подумала, если стоять не могу, не дойти мне до Ясной Горы. Будут возиться со мной, будут в мыслях упрекать, зачем попёрла старуха на встречу молодёжи. Думала, что пришла на Мессу просить сил идти пешком, что не прощу себе слабости, если останусь.

…Читали из Иоанна. Христос с высоты Креста указал Матери на Иоанна: «Это сын Твой». А ему: «Это Матерь твоя» …И мы дети Её, и Она — Мать наша. И мы должны, как Иоанн, взять Её в дом свой и заботиться о Ней… Я стала молиться Ей близко, жарко и уже не хотела ни идти, ни остаться, а только — как Она повелит. Домой шла спокойная, зная, что мне ничего не надо делать. Просто ждать, как проявится Её воля.

Вещи были сложены, начиналась ночь, — я не принимала решения. Подруга моя ждала спокойно, готовая и идти, и остаться. В 11 часов ночи всё разрешилось по видимости само собой. Распорядители решили не брать группу с маленькими детьми. Остались и мы с подругой, — в отдельной комнате и на отдельных постелях. Нам был подарен по Её воле на два дня — Краков.


VI. Краков восьмидесятого


Теперь мне предстоит признаться, что странная эта решимость — мне, боящейся всяких неудобств и с молоду-то не любившей никаких походов, поехать паломником в Польшу, — странная эта решимость имела 2 источника: сон и память-тоску по Кракову. О сне — потом. Сейчас — о Кракове.

Кривые, неповторяющиеся изгибы каменных форм Вавеля выступают из холма, будто человек доделал природное творение по Божьему замыслу. В силу своей человеческой возможности. А впрочем… Эти свободно стоящие остроугольные башни, круглые бастионы, нависающие над глухими стенами полукруглые смотровые башенки-балкончики, мощные въездные ворота, подъёмные мосты над рвами, — разве возможно всё это сделать человеку без Бога?


Краков. Вид на Вавель и Вислу


Удивительно, как в архитектуре Кракова сочетаются аскетизм и роскошество, простота и сложность, монументальность и юмор. Разве не улыбнёшься, увидев узкие разновысокие и разноформенные арки Курьей ножки или капители из человеческих голов? Бесконечные сочетания разнообразных форм на вершинах храмов заставляют подолгу смотреть в небо, а низкие арочные коллонады ставят тебя на колени на древние плиты пола, чтоб увидеть небо в конце длинного коридора.

Архитектура Старого Кракова заставляет двигаться в её пространстве по её законам. Если отдаться этому внешнему движению, оно рождает движение внутреннее. Осознать его в своей душе, закрепить чувством, ритмом, мыслью — таинственное и притягательное занятие. Я много ездила и многое полюбила в природе и в творениях человека. Но в Кракове… чувствую себя одновременно мудрой и наивной, тяжёлой и лёгкой, молодой и старой. В Кракове для меня единосущно — противостоящее. Не знаю, хотела бы я здесь жить повседневно. Но родиться?.. Но умереть?..

Краков обрушился на меня в давнем 80-м своими ювеналиями — праздником студентов по окончании учебного года. Польша была накануне революции. Длинные хвосты очередей за хлебом в утренних туманах, обступавших наш благополучный интуристский автобус, казались массовкой фильма об Отечественной войне. Гостеприимные хозяева открывали нам заветные дверцы шкафов, за которыми — тома Солженицына, Континента, «тамиздатских» журналов и брошюр, в том числе и на русском языке. Всё время таскала с собой обрывающую руки и свои ручки сумку с драгоценной литературой, боясь оставить в гостинице пищу для КГБ. Ночами читала «по диагонали» всё подряд и записывала в маленькую книжечку «шифрованные» мысли. Цитаты из Солженицына имели на полях букву «Т» — если спросят (в КГБ), скажу: Толстой. А на самом деле это Tilleul , по-французски липа, липовый Толстой. Так во время Второй мировой войны мать Мария шифровала в Париже свидетельства о несуществующих крещениях, которые выдавали евреям, спасая их от гетто и СС. Шифровала перед Господом, свидетельствовала, что это — «липа».

Глаз КГБ виделся мне повсюду, но ходила на сходки молодёжи. Восхищалась её готовностью противостать маразму застоя. В напряжённом предгрозовом воздухе — веселие и единение молодых поражали. Взявшись за руки, они останавливали человека, машину, автобус, азартно и весело мыли ветровые стёкла, тащили старухам кошёлки и за всё, с шутками и прибаутками, требовали платы. За несколько дней ювеналий студент скапливал себе денег на каникулы. Всюду — на стенах, мостовых, тротуарах — продавали картины, рисунки, поделки. Особенное веселье было на Площади Главного рынка, в центре Старого Кракова. Площадь мыли мыльным порошком, готовя городской стол для молодёжного пира. Здесь сидят, едят, спят среди цветов и голубей. При мне с подъёмника небольшой машины намылили щётками бронзового Мицкевича. Под потоками белой пены с голубиным помётом тех, кто разделял с Мицкевичем его памятниковую славу, он смущенно улыбался. Никогда не думала, что у памятника может быть столь интимное выражение, величия и беспомощности.

Шум, гомон, веселые крики, смех… Канун великих потрясений. То «праздничное и жуткое, которым веет в воздухе во времена всех революций». Так когда-то написал Бунин.

Теперь я снова в Кракове.

В другом Кракове.

Другая я.


VII. На Площади Главного рынка


Сижу на Площади Главного рынка. Напротив — Мариацкий собор: собор Девы Марии. Там прохладно… В средние века умели строить — по молитве… И иконы писали — по молитве. В соборе воздух особенный, им хочется дышать, в нём есть пространство… Сижу на площади в голубином углу. Со всех сторон — голуби. Урчат. Один — хохолком на темени у Мицкевича. Мицкевич дремлет, не сгоняет. Всё жарко и медленно. Солнце палит нещадно. Как расплавленные в воздухе — груды ярких цветов в чанах, вёдрах и крынках, лоскуты ярких зонтиков над ярким китчем на столах и столиках, мостках и скамеечках. Яркие одежды на ярком солнце… На каменном колодце со старинным насосом — табличка: «Вода для приготовления пищи младенцам не годится». А старухам годится? Очень пить хочется. Сижу в тени единственного здесь дерева, на уголке ящика, сиамским близнецом с темпераментным поляком (или венгром? — у него гортанный голос), и он шумно играет с друзьями в карты и пьёт холодное пиво. Предлагает мне через жаркое плечо. Ухожу на каменный парапетик ограды вокруг дерева.

Наши ушли в 5 утра. Пешком. 35 километров в день! Там дети 10 –12 лет. Матерям за 40. Господи! Помоги, не оставь их в пути! Мои ноги отекли безобразно только от прогулки по этой жаре. Свисают на стороны туфель. Представляю себе зной шоссейной дороги, плавящийся асфальт. Господи! Пошли ангелов Твоих! Да покроют своими крылами людей на дорогах, ведущих к Тебе.

Один голубь в стороне. Медленно тащит своё перламутровое тело. Наверно, ему тоже жарко. Птицам бывает жарко? Может быть так, что им нечем дышать на земле? А в небе? Голуби вокруг очень красивые. Стройные и изгибистые. Родители покупают кулёчки с зерном, чтобы дети кормили птиц. В России голубей кормят хлебом, они жирные и способны загадить формы любого памятника. И цвет у них глухой. А эти радужные, будто отражают оперением и многоцветье этой площади, и солнце. И небо!.. Вот почему Дух Святой являлся человеку Голубем. Голубь для человека — символ кротости, мира, любви… «Будьте мудры, как змеи, и просты, как голуби» (Мф 10:16).

А мой голубь лежит на боку у самых корней дерева, и головки не видно. Умер, что ли? Прилетела горлинка... Мелко-мелко, с лапки на лапку забегала-заходила кругами. Вскочила на тельце друга. Выпростала ему головку из крыл. И клювом — в клюв. И опять забегала. Всполошилась. И опять вскочила. И опять целует, целует милого. Нет, — не слышит. Не видит он своей голубки. Так и ушла. А голуби знают, что похожи на Дух Святой? А мы знаем, что похожи на Бога?

Кто знает, тот и похож…

Хорошо как умер, незаметно, среди птиц, под небом и солнцем, под ногами у людей. А в храме на Вавеле была в полу медная доска. Там, под ней, святой Станислав лежит. Глава всей церкви Польской. Не побоялся конфликта с королём. Тот и велел во время Мессы отрубить ему руки и голову. Так он и лежит в храме под ногами людей. Избранный Богом мученик. Господь верных Своих отмечает мученичеством. Для нас, дураков, чтоб Христа с Антихристом не спутали?..

Так и отца Александра Меня отметил. Чтоб знали о чуде Его: жил среди нас праведник, святой человек.

..............................................................


Краков. Голуби у памятника Мицкевичу на Площади Главного рынка


VIII. На улицах Кракова


Солнце пропало, но жара сильная.

У Вавеля на постаменте стоит конный памятник. Прежний уничтожили немецкие фашисты, этот воссоздали жители современного Дрездена в дар Кракову. Похоже, у них и вправду будет общий дом. Им хорошо в Европе, на одном клочке земли. А у нас две Части Света — простыня в треть земной окружности. Не дом, а общий погост.

На облупившейся стене доска: «Гёте останавливался здесь в 1790 г . 5–7 сентября». Господи, всего-то 3 дня (!) жил гений Германии, от которой столько страдали поляки, и никто не скинул? не опоганил память?! Национальное чувство взращивается в человеке, когда он оберегает свои национальные — культурные, духовные — богатства, а не уничтожает чужие. Национальная гордость питается созиданием, а не разрушением. Впрочем, я не знаю национальной гордости. Раньше думала, что воспитана интернационально. Нет! Нас воспитывали вненационально. Меня лишили естественного национального чувства, как хотели лишить женского пола, заставляя изолированно от мальчиков учиться, маршировать, командовать, заседать, некрасиво одеваться: чулки — только в резинку, каблучок в три сантиметра спиливать до двух. Пол мне вернула природа, сделавшая меня матерью. А национальность мне, наверно, уже не вернуть. Я не знаю, зачем человеку национальность, если он Христов?..[2]

На улицах людно. Предпразднично. Ждут Святого отца. У Мариацкого собора грандиозный навес над открытым Алтарем. Для Мессы, что будет служить Иоанн Павел II. Интересно, здесь всегда говорят на многих языках или это гости приехали на встречу с Папой?

Опять солнце. Ну и жара… Есть ли уже в интернате вода? Вчера не было. Наши сразу обиделись: с нами всё можно!! Поляки всполошились, забегали: сейчас, сейчас! У них это часто бывает, что воды нет. Таскали нам воду из дальней колонки. А одна местная женщина, увидев это, купила для наших детей целый ящик напитка в баночках.

Вода в душе шла ледяная. Преодолев страх простуды, наконец насладилась обжигающим потоком. Блаженство холода в жару! С мокрой головой, не вытирая лица, шла по коридору. От окна навстречу мне двинулась фигура в лучах солнца. Юноша казался очень высоким.

— Простите меня, — сказал он, как говорят: Я люблю Вас.

— За что? — спросила я и, думая о стекающих по моему красному носу струях воды, прилипшей чёлке, добавила объясняюще:

— Я мокрая… совсем.

Он прекрасно заулыбался:

— Простите, это я тогда огрызнулся на Вас… ну, когда мы шли сюда… с Костиком. Я всё время мучаюсь… Простите меня.

— Радость ты моя, да я всё понимаю… Это Вы простите меня, что полезла к Вам… Вы же устали, замучились с малышом…

И мы хором говорили: «спасибо, спасибо», и «пожалуйста», и «простите меня», и опять «спасибо». И я смеялась, и размазывала по лицу мокрой рукой воду и слёзы, и обнимала его, не прикасаясь ладонями, с которых капало на пол.

Господи, благодарю Тебя за этого белобрысого мальчика, за его Костика, всегда озабоченного важным делом: здравствуйте, вы не видели моего папу? (или маму), можно, я у вас посижу? (или постою), а Вы мне будете давать конфету? (или чай). — Господи, радость Твоя неисповедима!

..............................................................

К вечеру жара стала терпимой, улицы Кракова были похожи на ульи. На Флорианской — кругом товары, товары, товары. В окнах, подъездах, прямо на тротуарах и мостовых. И бумажные полотнища купюр невозможно удержать в руках, высчитывая суммы, скрытые за пятью-шестью нулями. Неужели это нас ждёт? 500 злотых — бубличек! Пока путала себя и подругу, перебирая и вынимая то тысячные, то сотенные купюры, запихивая их комком прямо в сумку, (им были не по формату и объёму наши кошелёчки) весёлый мальчик-продавец вытянул из моего комка 900 злотых и дал нам — 2 бублика! Поддержал российских паломников: подарил сотню.

Таинственный этот город — Краков. Вроде и ходишь всюду, где хочешь, ни тебе заборов, ни замков, а всё будто тайное что-то в сердце у него остаётся. А где его сердце? Все эти рекламы, механизмы, товары — как чехол. А город под ним где-то сокровенно живёт своей жизнью. Где?

Хожу по храмам…


IX. Францисканский костёл


В костёле пустынно. Откинув верёвочку, сажусь на скамью. Тишина стоит. Гулкая. Прохладная. Вместе с жарой на улице остаётся и время…

… Всё-таки сидя мне трудно молиться. В православной церкви принято стоять. А когда-то было трудно стоять. Привыкла, значит… Первые мои молитвы были на больничной койке. Может, и не молитвы, а мысли о Боге… Иногда видела себя, окружение, ситуацию — будто нахожусь над собой. То Я, которое это видело, было больше болезни, больницы, больше видимой жизни… И долгое время потом молилась только ночью — лежа в постели. В церкви всё мешало: безвкусное убранство, грубые бумажные цветы яркого химического цвета, какие-то самодельные нехудожественные иконы, толчея, духота, бабки постоянно дергают: не там встал, не так перекрестился… Отец Александр сказал: «А я люблю молиться в храме, найду глазами, кто молится, и — рядом с ним, с его молитвой. Вместе». У меня, наверно, стало получаться не от его слов, а по его молитве обо мне!..

Теперь в безвкусице наших церквей вижу наивность сердечную, детскость… Может, сердцу эстетизм вообще вреден?.. А наши иконы, Духом писанные, и католикам открылись как чудо Божье… А толкотня и бабки — это душе для закаливанья. Упражнение духовное. Иногда так хочется обласкать их, чтоб злобные чары с них спали, сказать: «Ну что, что мне для вас сделать, бабуленьки?!».

А молиться стоя… в этом что-то есть. Недаром же та девочка у Цветаевой, никогда не ходившая, просила Гоcпода поднять её: «Чтоб стоя я могла молиться!..». Цветаева выделила это стоя.

Храм — большой. Сложной конфигурации, не сразу и сообразишь, где вход, где выход. Храму много веков. Века как слои видны в его архитектуре и росписях. Умели же зодчие в старину наслаивать века! Один на другой, один рядом с другим. И не приходило в голову «разрушить до основанья, а затем…» В голову? Им, наверно, в сердце не приходило. Теперь нам видно, что ценили они в искусстве непосредственность, естественность: и в формах, и в орнаменте — лёгкая неточность, кривизна. Видно, что сделано не мёртвой машиной, а рукой человека. И как прекрасно уживаются в росписях готическое — с модерном, орнаменты — с геометрическим рисунком. Напротив главного Алтаря в конце нефа — витраж. Вверх, к стрельчатому завершению арки устремлено тугое движение облаков и линий летящего Бога Саваофа, извивы Его бороды на небесном ветру. Это Выспьянский. Дивно всё это живёт, движется по просвечивающим сквозь стёкла бегущим по небу облакам, по солнечным лучам. Отступаю медленно, вглядываюсь, потом закрываю глаза, чтоб проверить, запомнила ли. Отступая спиной, внезапно оказываюсь вровень с боковым Алтарём. За ним в человеческий рост стоит на иконе Максимилиан Кольбе. Он стоит на фоне зеленовато-серого воздуха, пронзённого в нескольких местах светящимися кровавыми звёздами. Там было ещё что-то, говорящее о концлагере… Почему-то вижу теперь скрепы колючей проволоки. Или в монашеской одежде отца Кольбе было что-то от одежды «зэка»? Не помню… Вижу крепкие округлые формы его головы и большого выпуклого лба волевые, энергичные черты. Не могу вспомнить, были ли очки. На фотографиях, которые я видела, он всегда в круглых очках предвоенного времени. Могли быть очки? Не помню… Ничего не разглядела… Наверно, потому что это была икона, а не портрет, она звала закрыть глаза и молиться…

В наших церквях я не видела икон с ликами современных святых. Раньше думала, что современное лицо превратит икону в портрет. Это ведь было в западно-европейской живописи, когда она заполнила дворцы и храмы своими современниками в пышных одеждах — на картинах о Христе и святых. Амурчиками на руках разодетых дам по «сюжету» Мадонны с Младенцем. Оказывается, дело не в чертах времени, нет! Икона обладает способностью вводить в иной мир, она зовёт войти через себя в молитву. Это, конечно, не исключает возможности рассматривать икону как произведение искусства, но в этом уже другой смысл, как в разглядывании художественных достоинств книги Библии.

Через видимую икону на человека воздействует невидимый Божий мир? Иначе как объяснить то, что верующие чувствуют «намоленность» иконы, исходящую теплом тебе в сердце? В древности иконы на Руси писали святые, в посте и молитве испрашивая себе благословения на этот труд. На иконе Христа у Рублёва — Христос написан таким, как Он Себя явил художнику. У Него те же черты, что на Лике, восстановленном на компьютере по Плащанице. У меня они висят рядом, и это сразу видно. Кажется, ничего не произошло со мной во францисканском костёле. Потом не вспоминала и о чувстве стыда, с которым опустила по жадности в щель жестяной коробки только те 100 злотых, что подарил мне юный продавец бубликов… Ничего не произошло со мной. Почему же я возвращаю и возвращаю себя туда, будто хочу ещё раз пережить что-то важное? Что? ... Жёсткая скамейка, тени под сводами, прохлада, на плите пола щербинка…


Краков. Арки Сукениц. Площадь Главного рынка


Облака за витражом кажутся недвижными, а цветные стёкла плывут по небу, на плите пола — щербинка…


X. Щербинка в полу


Из-за этой щербинки не могла писать дальше, начала читать о Максимилиане Кольбе. Он был францисканским монахом, и я стала читать о святом Франциске Ассизском. Сегодня пишу, потому что осознала, что произошло со мной. Наверно, не могла этого понять тогда, потому что сердце моё не знало, не помнило о святом Франциске, о святом отце Кольбе. Я вообще почему-то помню только то, что находит себе место в моём внутреннем устроении, что как бы пользует мою жизнь. От этого (увы!) так часто бываю не готова помнить.

Так вот. То важное, что случилось, произошло с моей душою. Это было переживание связи святых. Родилось ли оно там, у иконы святого Максимилиана, в той бессловесной молитве, которая казалось что не получается? Не знаю… Но зачем тогда сохранилась в подсознании эта щербинка в плите под моим коленом? Щербинка…

В свой первый приезд в Польшу я была в Освенциме и видела бункер для смертников, в котором 14 суток молился отец Кольбе. С ним вместе молились обречённые на голодную смерть люди. Он укрепил их духовно и проводил своими молитвами из этой жизни в ту. Он остался в живых последним и был убит фашистами уколом в сердце накануне Успения Богоматери. Он так любил этот Праздник. Он ушёл к избранным Господом, на Небо, унеся с собой порядковый номер, который дали ему на земле люди: 16670.

Я привезла в Москву путеводитель по Музею Освенцима. В нём нет ни слова об отце Кольбе, но много о зверствах Хёсса, коменданта концлагеря. У входа в Освенцим на помост, где был казнён Хёсс, кто-то при мне положил красные цветы!

Господи Иисусе Христе, Ты принёс нам меч, который рассекает и мир мёртвых. В глубине низкой камеры, в том месте, откуда Ты взял к Себе святого отца Максимилиана, тоже были цветы: бледные весенние цветы в белой фарфоровой банке. Это Алтарь. Круглосуточные Богослужения отца Кольбе превратили камеру пыток в храм, как за 7 веков до этого святой Франциск из Ассизи, поселившись в лепрозории, превратил его в первый францисканский монастырь. Тихие молитвы смертников Освенцима были слышны сквозь стены. Лагерь вслушивался и вторил им. Этими молитвами обезумевшие от пыток смертники, измученные голодом и жаждой, униженные, нагие, — были преображены в людей, отдающих себя Богу в очистительной жертве за грехи своего века.

Папа Иоанн Павел II при канонизации отца Кольбе назвал его первым «рыцарем милосердия». Святой Максимилиан пошёл на смерть по собственной воле — за другого человека. И было чудо в том, что эсэсовцы согласились на замену. Могли убить обоих. И обречённого, и его заступника. Сама возможность этой милосердной жертвы была Божьим чудом.

Божье чудо не раз просияло в жизни святого Максимилиана. Разве не чудо, что в центре Европы, покрытой проказой фашизма, стоял Город Непорочной — Непокаланов? Это был не просто город, где жило Воинство Непорочной. Это был неиссякаемый источник благих сил, завоёвывающих для Неё одну душу за другой, одно за другим все проявления человеческой жизни: культуру, политику, науку, быт. Источник живой воды, возвращающей к жизни людей и всё то, что было умерщвлено европейским и советским фашизмом, атеизмом и язычеством XX века.

Разве не чудо, что на другом краю света, в Японии до союзничества её с фашистской Германией, отец Кольбе основал второй, подобный первому, город — Сад Не порочной. Братья Воинства Непорочной служили в миру и отдавали себя и свой труд ему. Они в XX веке пламенели той же любовью, что и св. Франциск, который будил этой любовью Средневековье. Он исцелял его от духовной немощи Благой Вестью, преображал мир животворным проникновением в него монашеского братства, несущего обеты бедности, аскезы и послушания. И разве не чудо, что к началу Второй мировой войны Воинство Непорочной насчитывало 800 тысяч человек?

На одной из картин великого Джотто, современника святого Франциска, изображена легенда: Папа Иннокентий III видит во сне накренившееся, грозящее рухнуть, гигантское здание старой Церкви. Его удерживают худые руки оборванного бродяги в тёмном плаще пастуха. Это — святой Франциск из Ассизи. И кто знает, может быть, Воинство отца Кольбе было той духовной закваской, которая впоследствии дала возможность Европе изжить покаянием грех фашизма и выровнять готовую рухнуть Европейскую цивилизацию?

..............................................................

Если согласиться, что радость Благой Вести, которой святой Франциск озарил Средневековье, была воспринята потому, что в темноте средних веков совершалось очищение мира от язычества и рабства, то можно смириться с тем, что и у нас впереди будут тёмные годы, в которые мы должны будем очистить себя покаянием. Должны будем отказаться от язычества ХХ века и осознать себя в христианской цивилизации. Сердцу надо принять то, что Блёз Паскаль назвал «риском веры», её «безумие», дарующее разум.

..............................................................

Господи, ведь Ты перестанешь попускать наши чудовищные заблуждения и невзгоды, когда мы, стиснутые бедами, поднимем наконец голову к Небу и устремим свою жизнь вверх, по направлению к Тебе?


XI. Из Честертона


«Святые — прежде всего вызов веку сему», — сказал Г.К. Честертон. Вот некоторые его мысли и наблюдения из трактата Святой Франциск Ассизский:[3]


Святой Франциск любил не человечество, а каждого человека, не христианство, а Христа.

Вера его была подобна не теории, а влюбленности.

Его дела, едва ли не все, были делами милосердия...

Его не сдерживали ни ограничения общепринятого, ни запреты общественной жизни, ни предрассудки и условности.

Он поклонялся Христу, подражая Ему.

Он видел естественные вещи в сверхъестественном свете и потому не отвергал, а полностью принимал их.

В жизни святого Франциска полное унижение преображалось в полную святость и радость.

Святому — Бог объясняет всё и утверждает всё.

Святой не может смотреть свысока, он всегда в присутствии Высшего.

Люди часто принимают святого, но не принимают его вести, однако те, кто видели его, ведут себя уже не так, как те, кто его не видел.

Если век живёт верой, он по сути своей един.


Вот какими строками Честертон оканчивает свой трактат о святом Франциске Ассизском:


С ним начался рассвет, и мы увидели заново все очертания и все цвета.

<> Раньше, чем появился Данте, он дал Италии поэзию; раньше, чем пришёл святой Людовик, встал на защиту бедных; раньше, чем Джотто написал картины, сыграл сами сцены, <> под его рукой ожило то, что мы зовём театром. Он любил петь, но его духовная сила не воплотилась ни в одном из искусств. Он сам был воплощённым Духом.

<> Он был душой средневековой цивилизации, когда у средневековья ещё не было тела.

<> Он жил и переменил мир.


Подобные переживания и мысли о святости посещают меня после мученической смерти о. Александра Меня. Это значит, наверно, что святые стучат в наши сердца, побуждая нас как бы разгадывать их святость? А разгадывая, мы испытываем тайное воздействие на нас их духовного опыта? Повторяемость наших «разгадок», как и повторяемость в веках деяний и слов святых людей, отбрасывает нас к общему нашему Источнику — Христу, зовёт нас к духовному возрастанию, к преображению.

Передо мной на стене — фотография. В белом одеянии стоит на ней о. Александр в нашем саду. Он раздвинул ветки нашей хилой яблоньки и поддерживает рукой её единственный плод — ещё несозревшее золотисто-зелёное яблочко. На фотографии оно не видно в его прикрытой ладони. Но я знаю, что оно лежит там. Господи! Благодарю Тебя, что верю в общение Твоих Святых, что по милости Твоей можно стать в молитве причастной их живой связи.


XII. Ченстохова


В ночь на 13 -е августа мы приехали в Ченстохову. Группа человек в 15, к которой мы с подругой примкнули, была собрана по советскому признаку: знакомые знакомых. Руководящая товарищ-дама, видимо, восприняла наше присоединение как нежелательное, так как всячески подчеркивала невозможность быть с ней на дружеской ноге и о чём-либо её просить. Но мы ни о чём не просили, намёков на исключительное положение её группы благодаря каким-то там её связям — не понимали, на блага еды и удобств не претендовали. Похоже, она успокоилась, даже доверительно поделилась: «Гм! Они мне их ксендза своего предлагают! Я вас умоляю, зачем мне их ксендзы с их надзором и молитвами! Я сама всё могу своим людям объяснить что к чему! Мы посмотрим город и уедем до начала, зачем мне их Папа нужен, я не дура, чтоб мои люди торчали со всеми в этом месиве и не могли уехать! Здесь же миллионы будут, кошмар какой-то!» — почему-то обиженно возмутилась она и ушла на переговоры. Вернувшись, сообщила, что обещали автобус, но только для её группы. Его вскоре подали, и мы с Л. отошли в сторону. Все уже сидели в автобусе, когда стало накрапывать. Двери ещё не были закрыты, и мы влезли последними. Слава Богу, нас никто не высадил. Дождь уже царапал по стёклам. Было за полночь.


Краков. Костёл святого Анджея


Нас отвезли за город, на «стадион», кусок голой земли. Небо казалось низким, и земля — выпуклой. Дождь шёл какой-то немокрый, будто висел в воздухе. Мужчины устанавливали свои палатки рядом с теми, что уже стояли по периметру поля, ближе к лесу. У нас с подругой палатки не было. Раскрыли зонт. Трава мокрая — не сели. Действительно ли ни у кого не было для нас места? Не знаю. У Костикиных родителей — верю, что не было. Я пошла к хозяевам стадиона в вагончик, и дама-руководитель по собственной инициативе тоже просила за нас; мне обещали неизвестно что, так как свободных палаток нет. Потом из походных кухонь кормили супом в пластмассовых мисках. Должно быть, перед рассветом, потому что было уж очень темно, нас с Л. повели на ночлег. Брезентовый вагончик человек на 10-12 оказался без всякого пола. Мы легли в спальниках на голую землю, подстелив выпрошенные у хозяев полиэтиленовые мешки, в Европе их используют для мусора вместо наших железных контейнеров. Мой ситцевый спальник был такой тонкий, что я тут же вылезла и легла сверху, накрывшись своей одеждой. После раскалённого супа из кетчупа хотелось пить, но воды не привезли… Ну и хорошо, в туалет очередь часа на два… Я обмотала голову платком. Он так нелепо пах французскими духами и брезентом. До утра, Господи! До нового Твоего утра. В руки Твои предаю дух мой… Странно теперь вспоминать, что я сразу заснула…

На лицо что-то приятно капало. Меня толкали в бок. Пришлось встать — из круглого окошка вагончика шёл дождь. Я стала натягивать на «иллюминатор» болтающийся на нём брезентовый круг. Дождь бешено забарабанил по брезенту. Небо грохотало и рвалось молниями, руки затекали, но сон одолевал, несмотря ни на что. Засыпая, переставала прижимать брезент, врывающаяся вода будила меня, и я опять натягивала, прижимала брезент, а потом опять засыпала. Наверно, это было недолго, потому что сон мой не разогнался, и потом, когда утихло, я радостно брякнулась на спальник… в лужу! Пришлось вылить воду из туфель, обернуть ноги свитером, вытащить из-под спящей подруги угол её брезентового спальника, закрыть им лужу на моём, и — «Ты мя благослови, Ты мя помилуй…»

Какая бодрая, светлая тишина в сердце, когда мы даём Тебе, Господи, возможность войти в него! Да будет воля Твоя… Какая радость быть ведомой Тобой! Всё, что происходит тогда, — благо, и всё — дар Твой, и он «совершенен».

Проснулась я живой и здоровой. Никакого радикулита-остеохондроза-гайморита-дистонии! Вытащила на жаркое солнце наши вещи и в тени палатки, уже гудящей чужими голосами, отдохнула от ночного «отдыха». Потом, поев московских консервов, мы отправились, волоча тележки со скарбом, в Ченстохову, по имеющемуся адресу. Солнце палило, голова ныла, несмотря на таблетку.

Городской автобус довёз нас до главной улицы. Аллея Пресвятой Девы Марии. «Везёт же людям, — голосом своего внука подумала я. — А ты так и умрёшь на Ленинском проспекте». В конце аллеи над Ясной Горой уходила в ясное небо стройная ступенчатая колокольня. Она была такой тонкой в небесном куполе, что казалось заметным её качание под ветром. Здесь, значит, и есть монастырь паулинов. Мы идём по бульвару посреди улицы, и вместе с нами будто идёт в паломничество справа и слева от нас и дальше, над невидимыми струнами других улиц, — множество храмов: католических, лютеранских, евангелистских. Вот уже сквозь деревья виден у подножия колокольни монастырский город.

Где-то там, за этими глухими стенами — Она, Пресвятая… С тёмным лицом и рубцами на правой щеке. Почему лицо тёмное? Странно звучит это польское: Чёрная Мадонна… Считается, что Икону писал святой Лука. Зачем же он сделал Мадонну чёрной? Она, наверно, потом почернела, от горя людского? Или это крышка кипарисового стола у Святого семейства в Назарете, на которой Её писал евангелист, была чёрной? Кипарис, наверно, чёрный. Потом, кажется, Икону подарила Константину Великому его мать, святая Елена. Привезла из Иерусалима в Константинополь. Потом перед Ней молился Карл Великий. Потом Она — не помню как — попала к русским князьям, и однажды князю — забыла имя — было во сне видение, что место Иконе — на Святой Горе, в монастыре паулинов. В XIV веке при нападении на монастырь Её изрубили мечом. Знатоки в Кракове по приказу короля починили доску Иконы, но многократные реставрации Лика ничего не дали — шрам упорно проступал. И тогда Икону вернули в монастырь в таком виде. Она много раз творила чудеса. Во времена войн и в мирные дни. Говорят, и сейчас есть стена с костылями. Их оставили здесь исцелённые Божьей Матерью. Прийти на костылях — и уйти ногами! Как-то мы уйдём?..

Долго обходили монастырь, в гору, а потом с горы. Всюду: за оградами коттеджей, во дворах монастырей и костёлов, на любом городском газоне — всюду палатки и эмблемы всех стран, всех континентов. На чистых, почти сельских улицах много паломников из «нормальных» стран, они приезжают на свои деньги, пользуются платными туалетами, пьют соки, едят фрукты. Они сошли бы за обычных интуристов, если б не пели молитвенных песен и если бы всё время не мелькали среди них юные монахи, так странно сочетающие спортивную гибкость с длинными своими одеждами. Их чистые и точные голоса окружают Святую Гору молитвенными мелодиями со всех сторон. Они слышны по отдельности и в то же время сливаются в единый поток, как в русском колокольном звоне. В этой предпраздничной суете поражает количество инвалидных колясок, иногда образующих целые скопления! За спинами ухоженных, радующихся калек и больных — не измученные родители, а такие же радостные девушки и парни, только здоровые. Они вместе ведут общий разговор, смеются и поют вместе.

В полдень подходим к небольшим воротам. Они открыты, на траве внутри — палатки одна к другой. И здесь всё занято! — заполонили Польшу паломники!.. Грустный каламбур… Навстречу выходит женщина. Юбка, кофта, фартук, платок на голове, завязанный сзади, — всё серо-голубое. На груди — деревянный крест: две тёмные простые перекрещенные палочки. На моё робкое бормотание она отвечает такой улыбкой, что совершенно ясно: здесь нас ждут, здесь нам рады. Мы дома.


XIII. Малые сёстры Иисуса


Так их зовут. Их служение Христу — делать в миру малые дела. Они исповедуют Христа до начала Его проповеди, когда Он ещё не был явлен миру. Жил как все, вставал на заре, ходил на работу, плотничал, возвращался вечером домой…

Помню, отец Александр Мень говорил, что если б мы могли заглянуть в приоткрытую дверь Назаретского Дома, то увидели бы усталого Человека с натруженными руками, вот Мать подает Ему хлеб, придвигает крынку с молоком. Бог жил среди людей 30 лет неведомо для них! Как много это должно говорить нам, как внимательны мы должны быть к людям вокруг нас и как благоговейны в отношении к нашей серой труженической жизни: ею ведь жил и Он. Собой освятил её. Наше дело — не тонуть в повседневности и не бежать её, а жить, её преображая…

Малые сёстры Иисуса это и делают.

Теперь они не спят уже две ночи, принимая и устраивая паломников, в гору на велосипедах возят в рюкзаках на своих спинах груды продуктов для нас. Мы поглощаем эти дивные, «европейские продукты», эти чаны домашнего варева, а некоторые стараются захватить побольше, припрятать. Сюда привезли с собой мораль «заключённых» социалистического лагеря.

Открывается дверь на кухню: — А сыр есть?!

И ведь только что нам, «голодающим», целую головку настоящего, в красной корочке, сыра нарезали! Мне стыдно и за просьбу этого парня, и за форму её: привычное хамство, без обращения, без самих слов просьбы.

Сестра же озаряется радостью, заботливо режет и, любовно глядя, протягивает. Я оправдываюсь невнятно, для многих-де паломничество — возможность вырваться из страны, на время, или навсегда, не все мы верующие… Сестра расцветает улыбкой:

— Хорошо, это очень хорошо! Святой отец сказал, чтоб все, все ехали, кто хочет, — это хорошо!

Я устыжена: забыла, что Дух Божий дышит, где хочет! Начинаю привычно мыть посуду за молодёжью, но с непривычным чувством радости, перекрывающим мой вечный лейтмотив: «опять я не могу заняться своим делом». Господи мой, Господи, Радосте моя, даруй ми нарадоваться о милости Твоей!

Сёстры говорили мне, что хотят приехать к нам в Союз жить.

— Жить?! Да у нас сейчас есть нечего, у нас плохо!

— Вот и хорошо. Нам хорошо быть там, где плохо. Живут в миру среди людей, как все живут. Как все! Как все не живут, как все мы должны бы жить. С радостью о Боге живут, для Него служат людям.

Сестра К. показала мне фотографию. Их покойная настоятельница матушка Магдалена, мать Тереза Калькутская и — наш отец Александр Мень. Неисповедимы пути Господни! Здесь, вдали от дома — родные черты его лица! Долго разглядывала, поглощая красоту, истекающую радостью на меня, даже с фотографии. Глаза у всех в кругах тёмных — лики святых. А вот ещё, это похоже на икону: мать Магдалена в серебристо-голубом, а отец Александр сидит рядом, его плотная фигура в чёрном возвышается немного сзади, рука на спинке стула матушки. Голова получилась вытянутой, будто с картины Эль Греко, не как в жизни, но глаза — его. Усталые глаза. Ему остался год жизни.

Матушка Магдалена основала общину Малых сестёр Иисуса в 1939 году. Начали они свой подвиг среди диких племён Африки, которые, враждуя, снимали скальпы и убивали на каждом шагу. Сёстры изучили их языки и жили одновременно в разных племенах. Просто жили вместе с людьми, зарабатывали на жизнь, делали всю работу, которую должен делать человек, чтобы жить. Своей работой и добротой к людям они свидетельствовали о бессмысленности вражды и убийств, ведь они одинаково любили и тех, и других — враждующих.

Матушка Магдалена продолжила дело брата Шарля де Фуко. Пережив духовное обращение, он ушёл сначала в монашеский орден. Но монастырь имеет свой достаток, а брат Шарль хотел, как Христос в Назарете, ничего не иметь, жить среди людей, сокровенно созерцая Бога в молитве. Он поехал в Назарет, кармелитки дали ему приют. Он молился, медитировал и работал, чтоб заработать на жизнь. Но люди вокруг жаждали пищи духовной, и он стал священником. Уехал в Алжир, на границу с Марокко. Жил среди местных, смертельно воюющих, племён. И среди них — он жил, как Христос в Назарете: молитва, дружба, труд. Почти без проповеди. — Он был добрым, подобно Христу, — говорила мне сестра К., — и люди думали: если этот человек так добр, то как же добр Христос. И шли ко Христу. Это было апостольство Доброты. Он молился в Алжире за Марокко, а они враждовали. На юге Алжира, в горах, его убили. Шальной пулей! При стычке враждующих племён. Это было 1 декабря 1916 г.

Он умер так, как хотел жить и жил, — незаметно. Даже в мученической смерти умалился до случайности её. У него не было ни одного ученика. Нарисованное им сердце, несущее в себе крест, стало символом любви и служения Иисусу. Вот оно: Он записал в дневнике: «Наша религия: вся — любовь, вся — братство, символ её — сердце».

Теперь по всей земле живут в миру его последователи — Малые братья и сёстры Иисуса. Я видела карту мира, на которой отмечено, где они живут. Шар земной покрыт очагами их сердец, охвачен их любовью… Только страшное чудовище шестой его части — залито чёрным… наша страна… Впрочем, живут, наверно, и среди нас. Тайно. Прикровенно, как Господь в Назарете.[4]

В Москве разыскала статью о. Александра в «Московском комсомольце» от 10 июня 1990 г. Вот фрагменты из неё:


XIV. По заветам милосердия


НА ОДНОЙ из римских окраин монастырь провожал в последний путь старую француженку. Когда она скончалась, ей шёл уже 92-й год. <>

Заупокойную службу совершали три кардинала и десятки разноязычных свя­щенников. У гроба горсть жёлтого песка.

— Откуда? — спросил я.

— Из Сахары… <>

Когда я смотрел на просветлённые лица сестёр, произносивших молитвы на языках Европы, Азии и Африки (звучали и русские слова), я невольно думал о неистребимой силе добра. Перед ним рушатся барьеры, разделяющие материки и культуры. Поистине у современного мира, уставшего от ненависти, есть надежда, если он имеет таких самоотверженных служителей милосердия.

Само движение Малых сестёр восходит к французскому монаху Шарлю де Фуко (1858-1916). В прошлом блестящий учёный, географ-исследователь  северной Африки, он в 25 лет пережил внутренний переворот, побудивший его вступить на путь осуществления евангельского идеала. <>

Это был не просто путь бедности и труда, но прежде всего путь любви. Любви, не знающей границ. Шарль де Фуко не случайно избрал полем своей деятельности земли иноверцев-мусульман. Он хотел показать, что евангельское милосердие не знает своих и чужих.

Сегодня сочинения, письма и дневники Шарля де Фуко входят в золотой фонд мирового духовного наследия. Показательно, что одна из книг о нём включена в серию «Учителя древности» наряду с биографиями апостола Павла и Паскаля, св. Франциска Ассизского и св. Сергия Радонежского.

За несколько месяцев до гибели брата Шарля (его убили разбойники в Бени-Абесской пустыне) он писал: «Божественный учитель любил нас, спасая наши души, и мы должны так же любить друг друга. Друг друга означает каждую душу… Мы должны заботиться о тех, кто окружает нас, о тех, кого мы знаем, о всех, кто близок к нам, используя наилучшие средства для каждого человека: для одного — слова, для другого — молчание, для всех — силу примера, доброту и братскую любовь, становясь всемдля всех, чтобы завоевать всех для Иисуса». <>

МАДЛЕН[5] ЮТЕН родилась в Париже в 1898 г. Её отец был врачом, работавшим в Тунисе. Когда ей исполнилось 23 года, прочла книгу Рене Базена о Шарле де Фуко. И это определило её судьбу.

Человек неистощимой энергии, доброжелательности, чуткого сердца, она нашла своё призвание в организации общины Малых сестёр, которые решились во имя Христово делить тяготы жизни с теми, кто страдает, кто угнетён бесправием, нищетой, болезнями, предрассудками окружающей среды.

В год кончины сестры[6] Мадлен её движение как раз справило свой 50-летний юбилей. Формально оно было основано в 1939 г., в день Рождества Богородицы 8 сентября, т.е. сразу же после начала мировой войны. Это было символично. Сёстры словно бросали вызов поднимавшейся буре зла и разрушения. <>

Путешествия сестры Мадлен, которая дарила людям сокровища евангельского милосердия, были в полном смысле слова кругосветными. За свою долгую жизнь она основала общины в 64 странах. Число сестёр, включая тех, кто проходит подготовку к посвящению, достигло сегодня почти полутора тысяч.

Вот почему проститься с этой женщиной собралось в Рим так много людей. Вот почему её похороны походили скорее не на прощание, а на торжество. Тех, кто идёт за сестрой Мадлен и братом Шарлем, одушевляют две могучие бессмертные силы: вера и любовь. Они — реальное воплощение того, что заповедал людям Иисус Христос. <>

До сих пор в Советском Союзе почти никто не слышал о подвиге Малых сестёр.   И пусть эти скупые строки будут первым цветком, принесённым на могилу великой француженки из страны, которую она знала и любила. О которой она молилась в последние часы своей земной жизни.

Протоиерей Александр Мень

г. Загорск


Как удивительно, что отец Александр оказался на отпевании матушки Магдалены! Господь послал им чудо последней встречи на земле. Я смотрю на фотографию: отец Александр молится над гробом матушки Магдалены в Риме.

Вот они, эти люди, что пишут истинную историю человечества. Господи Иисусе Христе, молитв ради Пречистыя Твоея Матере и всех святых помилуй нас!


XV. Русская Месса


Вечером 13 августа сестра Х. повела нас на русскую Мессу. Мы стояли на пологом склоне Святой Горы, довольно близко к вытянутому вдоль крепостных монастырских стен грандиозному помосту. В центре его — величественный Алтарь под лёгким белоснежным навесом. Там Папа Римский Иоанн Павел II будет служить праздничную Мессу в день Успенья Богоматери. На помосте разместились и многочисленные хоры. Напротив нас юркий человек сначала что-то говорил поющим, потом они пели несколько фраз, потом он опять что-то объяснял, иногда стучал дирижёрской палочкой по микрофону, прерывая пение, энергично бросал какие-то слова, — и духовный хор обваливался молодым хохотом! Наверно, репетиция была привычной частью Праздничной Мессы, потому что стоящие вокруг умело пристраивались к хору и пели.

Сгущались сумерки, и подсветка монастырских построек и храмов мягко обрисовывала на лиловато-сером небе средневековый город с вертикалью ступенчатой колокольни. По небу плыло одно розоватое облако, как летящее перо гигантской жар-птицы. Потом загорелся золотом балдахин над центральным Алтарём, на нём — восьмёрка знака бесконечности: в одном витке — голубь, Дух Святой, в другом, маленьком, — земной шар. Эмблема VI-го Всемирного Дня молодёжи с Папой Иоанном Павлом II. Там, наверное, ещё должно было быть написано: «Вы приняли Духа усыновления», — так Святой отец определил духовную тему этого Дня, — но слов апостола Павла (Рим 8:15) я не разглядела.

Стемнело. Стало видно, что уходящая уступами в небо колокольня резко освещена снизу. Для нас привычен свет сверху: солнце, луна. Теперь как бы тёмные ступени (неосвещенные крыши этажей-уступов) спускались на землю. Колокольня превратилась в повисшую над землёй лестницу с неба. Пространство перевернулось: мы стояли вверх ногами, головой к тверди. Облако, видимо, тоже упало туда, в небо. Вслед за ним полетела песня многоголосой стройной молитвы. Началось.

Служба шла не в главном Алтаре, а в другом, поменьше. Он был от нас сильно удалён, так что мне невольно казалось, что всё происходит там, откуда шёл звук направленного на нас усилителя трансляции и где вообще не было никакого Алтаря. Это раздвоение происходящего как-то сливалось с новым ощущением пространства: площадь как бы имела объем и была обвита ввысь молитвенными песнями. Мощные гимны и хоралы перемежались исповедями и зовами одиноких голосов — женских, звенящих детских и приглушённых мужских. Пели чисто и верно, в высшей степени профессионально. Но это никак не было исполнительством, — пели, чтоб славить Бога:

Maria Regina mundi,
Maria Mater ecclesiae!
Tibi assumus, Tui memores
Vigilamus! Vigilamus!

Краков. Костёл святого Сальватора


… Было так ясно, что дивный дар человеческого голоса, самого музыкального строя, дар слова, мысли и чувства, — находящие своё существование в творениях искусства, — в конце концов будут осознаны и обретены человечеством как радость о Боге и восхищены к Нему. Когда замирали хоры, грудной женский голос плыл, резонируя в невидимых пространствах:

Триста лет в Иерусалиме,
Пятьсот в Царьграде…
Я была всемогущей владычицей
на земле и на море…
Пятьсот лет Ясна Гора
почитает Меня своей Царицей…

Шёл Ангелус на польском языке. Ангел обратился к Марии, и вдруг: «Богородице Дево, радуйся! Благодатная Марие, Господь с Тобою…» — вторило сердце родному церковнославянскому звучанию. Это была Русская Месса, главные места и молитвы звучали и по-русски. Слова проповеди были просты и современны:


… Кто ты, молодой человек, каково твоё место на земле, каковы задачи в конце второго тысячелетия христианства?..

… Мы собрались здесь, верующие многих церквей мира и неверующие, мы собрались здесь, потому что все мы — дети Божьи…

… Не надо иметь целью обратить кого-то в Католичество, каждая Церковь имеет своё ценное, своё спасительное на пути к Богу…

… Открой двери своего сердца, откроются и границы государств…

… Помолимся за всех нас, за духовные плоды нашей встречи! Молитва, верность Богу и Божьей Матери, взаимное прощение вин…


Понятные тексты французского, знакомые слова английского, общие корни европейских языков, близость русскому польского и украинского, — вся дискретность этого вдруг соединилась в понимание смысла. На каком языке говорил притчу архиепископ, так и не знаю. Вот она:


Орла растили с курами, кормили зерном и держали в загоне для кур. Он стал как курица, он смотрел в землю и искал зёрна на земле. Один человек сказал другому: «Орёл совсем стал курицей, смотри: я брошу его в небо, и он не полетит, он упадёт обратно на землю». И так было.

Но другой принёс орла в горы, взял его голову в свои руки, и поднял её, и направил глаза орла в небо. Орёл опустил голову, увидел на земле зерно и склевал его. И во 2-й раз человек направил глаза орла к небу, и опять орёл уставился в землю. И в 3-й раз человек поднял орлу голову и направил глаза его в небо. И тут из-за гор встало солнце и засияло в небе. И орёл увидел его, раскинул свои орлиные крылья и полетел! Ибо жил он как курица, но имел орлиное сердце, и оно звало его к полёту. В небо. Нас учили смотреть в землю и держали в загоне, но сердце взывало к Богу.

… Думали ли мы несколько лет назад, что по Божьей воле в странах воинствующего атеизма и социализма произойдёт обращение? Пусть же Благодарение Богу за великое обращение Востока и России прозвучит на латыни, языке, объединявшем в прошлом всю Европу.


Полились медленные, странные, прекрасные слова, как звуки медных колоколов…

Было совсем темно. Я подумала: наверно, пала роса — ноги стынут. Но всё чувственное было неконкретным, будто и не мои ноги стыли, а как-то вообще, вроде: когда падёт роса, стынут ноги. Меня это не касалось. Началось Причастие. Площадь, забитая людьми, вдруг сама разрезалась от Алтаря лучами свободных проходов, и по ним шли десятки священников в светлых, разного цвета, длинных одеяниях, облатками причащая стоявших на коленях. Потом все жали друг другу руки, все — всем, и что-то говорили друг другу, улыбаясь в глаза, и я говорила: «Господь с нами!» Потом все взялись за руки и, высоко подняв их, раскачивались в такт современной молитвенной мелодии, ритмично, единым человеческим миром, неделимо сплетённым цепочками наших рук. Не молодые и старые, не здоровые и больные, не бедные и богатые, а — любимые и любящие. И миллионами голосов звучало на земле и на небе:

Мы дети Единого Бога,
Мы дети единой Земли.

Потом, не размыкая рук, опустили их и стали пятиться, освобождая пространство перед помостом с Алтарями. Площадь оголилась. И вдруг с криком, хохотом побежали вперёд, как дети в куча-малу. Сердце зашлось страхом толпы: сейчас сомнут и раздавят! Но никого не смяли, не уронили и не толкнули. И так несколько раз. Детская счастливая возня.

Мы стали уходить. Небо над Святой Горой горело огнями и молитвами. Было празднично шумно и так тесно, что нельзя идти в нужном направлении, приходилось проталкиваться туда, где было можно хоть как-то двигаться, хоть в другую сторону. Когда Месса закончилась, море людей хлынуло нам в спины. Я совсем потеряла ориентацию. Взявшись за руки друг за другом цепочкой, мы ныряли, как мне казалось, куда попало. Вела нас сестра Х. Потом каким-то образом мы сбились в кучу, и она сказала: «Подождите, я схожу узнаю, может быть, вам можно…» Сестра Х. вернулась: «Русским — можно». Мы ловко протиснулись через узкий ход в часовню. Я очень устала, была полна впечатлений, хотелось спать, и вошла в храм в сонной покорности сестре Х. и тому, что она всё-таки ведёт нас домой. В часовне было людно, но не тесно. Поняла, что стоим только мы, остальные сидели на скамьях костёла или стояли на коленях. Я тоже опустилась на колени и провалилась в какое-то бесчувствие. Очнулась от зябкого волнения. Так бывает, когда происходящее в действительности видимого мира становится знаком невидимой, но реальной для тебя, сущности.

В полумраке над склонёнными головами людей золотился воздух, всё более уплотняясь туда, вперёд, к алтарному месту. Там, за золотой решёткой, над уровнем человеческого роста, это мягкое золотое свечение сгущалось в Лик на иконе. Она была вся из золота, в золотой короне. Не освещённая ничем, кроме Своего собственного света. Я закрыла глаза.

Не умею описать молитвенного состояния. О нём христианские мудрецы говорят, что разум помещается тогда в сердце. Цепь бесконечных рефлексий и ассоциаций, разламывающих наш ум до без-умия, распадается. Мы становимся в молитве цельной личностью. И способны вбирать энергию Целого. Всё, о чём я пишу сейчас, рождалось до или после. Там, на коленях, прижимаясь лбом к столетним плитам пола, я пережила откровение, что все — едины и что всё связано со всем… Я пережила откровение Её присутствия и Её взгляда, нет, — глядения в меня.

..............................................................


Площадь в городке недалеко от гор. Люблина


Я открыла глаза. Ах да, это на Ней царская корона! Её ведь короновали в XVIII-м веке. Народ Польши избрал Её своей царицей. Икону, символ своего духовного единения, он сохранил и под немцами, и под русскими, и под пятой тоталитаризма. Если твоя святыня — не крепость, не поле брани, и даже не храм в честь победы, а Лик Пресвятой Девы, под чьей ты властью?..

Я так и не разглядела иконы, даже стоя на коленях у самой решётки. Наверно, внутреннее моё зрение сделало глаза ненужными. Я так и не увидела, ни как Она написана, ни как сделан Её золотой оклад. Когда мы выходили, — крестясь взглянула на всё сразу: под облаком золотого свечения, в полумраке, через весь храм на коленях ползла к Ней девушка в джинсах, двое белобрысых парней ничком пролезли под решёткой, ещё ближе к Её подножью. Стоял шёпот тишины и молитвы.

... Да-да, я могу объяснить: день был жаркий, а вечером пала роса, и туманные испарения от влажной одежды и дыхания, рассеянный свет в часовне, блики на золоте — сливаются в золотое свечение. Да, если захочу, я всё могу объяснить. Но я не хочу. Я только прошу Тебя, Пресвятая, дай моему сердцу запомнить откровение о Твоём Покрове надо мной. Над этим храмовым пространством, монастырём паулинов, Святой Горой, этой страной, Землёй, самим Человечеством, сотворёнными, чтобы сделать себя лоном для Господа, сказать Ему, как Ты, да будет мне по слову Твоему.

Так вот для чего существует паломничество! Святой отец Иоанн Павел II приходит сюда для того же, для чего и я, и моя некрещёная подруга, — для устройства в себе этого лона.

Да поможет нам всем Бог!


XVI. Ночью на кухне


Ночь доносила со Святой Горы далёкие молитвы Мессы, и близко похрустывала, и всхлипывала в саду. Небольшой домик-сарай был тёмный, но окно кухни в нём слабо светило. А из щели под дверью свет падал резко, отчего трава у порога казалась чёрной и будто шевелилась. Ужин пропустила. Хотелось есть. Я толкнула дверь:

— Добрый вечер, можно?

Он сидел на уголке деревянной скамьи, у печки. На вид ему было лет 17. Золотистая смуглость, чёрные рассыпающиеся волосы и белоснежные рубашка и джинсы. Я его ещё раньше заметила, мы пару раз раскланялись. Он был красив, прекрасно сложён, из-за узких бёдер похож на египетского мальчика, но двигался изгибисто, как девушка. Своё простое русское имя произнёс при знакомстве на библейский лад — Иоанн. Этому имени не подходил тёмный стоячий омут его глаз, поставленных далеко и чуть косо над широкими скулами. Смотреть в них получалось у меня только по очереди. Теперь всё его лицо и даже тело выражали нетерпение:

— Ну, что мне делать? Что? Ну, как мне быть? —

На одной, какой-то истерической ноте говорил он сестре А., полной, невысокой и крепкой женщине, молча согнувшейся над огромными кастрюлями и тазами на полу. Собрав со стола грязную посуду от ужина, я стала её мыть, боковым зрением наблюдая, как сестра А. споро обрабатывала груду свиных ножек, чистила, мыла, резала овощи — будущий обед для русских робинов-бобинов.

Господи, что за откровение для меня — эти Малые сёстры Иисуса! Как монахини, они дают вечные обеты Богу: бедность, послушание, целомудрие. Сначала на три года, потом ещё на три, потом — вечные. Но у них нигде нет своего монастыря. И здесь нет ни келий, ни икон, ни распятий в комнатах, и здесь они — временно. Наставляются в том, с чем потом разойдутся по миру. В миру живут, как мы, делают всё так же, как мы, но их жизнь только внешне такая же обыденная, внутри она полна созерцания Бога и поклонения Ему, и Бог говорит с ними в тяжести и непритязательности их труда и через людей, которым они служат. Мы боимся и проклинаем тяготы быта, кичимся их преодолением, мы тонем в каждодневной суете и возносимся в праздность, а они добровольно берут все тяготы на себя и — радуются! Чистят за нами деревянные сортиры во дворе, где на 2-й день — сиденья стоят на полу, а россияне — «в позе орла» успешно превращают Европу в совдепию.

И всё-то сёстры делают несуетно, ладно, с радостью, всё время между ними шутки, светлый смех. Шипящие они произносят особенно, по-польски, отчего их тихий разговор кажется задушевным шёпотом. Впрочем, говорят они мало, не проповедуют и не обращают. Свидетельствуют: для того, чтобы иметь Божью радость, надо быть с Богом. А чтобы быть с Ним, ничего не надо иметь, просто: жить с Ним.

Сестра А. взяла кастрюлю-чан в руки, с усилием, на животе подняла и поставила на плиту. Радостно, тихо засмеялась. Я чуть не прыснула: лицо её точно говорило — «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!»

— Что мне делать? Вы поймите, я петь хочу, — продолжал он, держа в руках большую кружку, неестественно шумно всё время мешая в ней ложечкой. — Почему у меня Бог голос забрал?

На фоне чёрной закоптелой печи исчезли прямые чёрные волосы и загорелое тело, только ломко двигались белые одежды.

— Вот Вы, Вы чем занимаетесь? — обратился он ко мне. Я кончила мыть посуду и садилась за стол с пахучим сестринским чаем.

— Вы же устроили свою жизнь? Ага! Устроили! Каждый человек имеет своё место, вот другие же имеют? Имеют! Каждому Бог дал. А почему же у меня взял? Голос был! Я же с 15 лет пою. И учитель был, он меня в училище забрал. А теперь?! Чем же я хуже других?

— Да Вы не сравнивайте себя с другими, их Господь так ведёт, а Вас так, — я глянула на сестру А., ища поддержки, — неисповедимы пути Господни. Вы, главное, не озлобляйтесь…

— Я-а-а?! Да я до-о-брый! Я всем всё доброе делаю, я сейчас в Москве девочку одну, инвалида, не оставил. Другой на моём месте оставил бы, обязательно оставил, она же ка-ле-ка! А я не оставил, нет, я с ней ездил по её делам, пока она устраивалась. Я добрее их всех, зачем же так, почему они вон какие сидят, а что же мне делать? Что мне делать? Где мне жить? Сестра, Вы не знаете, как мне здесь на работу устроиться? Устройте меня, ну, у себя устройте, ну, познакомьте с кем надо. Не хочу я возвращаться, мне жить негде!

— Да ты погоди бежать, себя ведь с собой увезёшь, — ответила сестра А. и, помолчав, добавила, — не беги от родины: Господь тебе в ней родиться дал…

Она сказала «в ней», как — в доме, в лоне, в сердце.

— А родители у Вас есть? — поддержала я. И вдруг поняла, что его родители много моложе меня!

—Родители?! — накинулся он на меня. — Они в посёлке химическом живут, за Челябинском! Что же, и  мне этой химией отравляться? Там все только пьют и воруют! Я там жить не хо-чу! Что же мне там, гибнуть?! За что? Я же молодой. Я в Польше останусь.

— Так здесь же вкалывать надо, осилишь?

— Ничего, я в Америку поеду. У меня там друг в Сан-Франциско! Прекрасно устроился. Устроился же? Чем он лучше меня? Мне лечиться надо. Это у меня нервное с голосом. Я даже бегать не могу, у меня слабость такая, в пот бросает, всё внутри дрожит. За что мне эта болезнь? Учитель мой умер, а они говорят, что у меня голоса нет, а это я заболел, заболел — голос потерял. А я петь хочу. Ничего, я в Москву поеду. У меня там друзья. А в гостинице эта инвалидка меня за своего провожатого записала. Там вперёд заплачено. Я лечиться стану, я петь буду. Что мне делать, сестра? Не поеду я домой…

Он стал хныкать, сначала имитируя слёзы, потом действительно размазывая их под носом. Сестра А. вытерла руки, присела на табуретку:

— Тебе сколько лет?

— 25.

— Да ты мужик какой, — она толкнула его ласково кулаком в плечо. — Во!

— Господь тебя любит, — тихо зашептала она, близко заглядывая в его глаза через свои круглые «близорукие» очки. От польских придыхательных согласных сам звук её голоса был шептательный, задушевный,— любит! Смотри, какой ты умный, красивый. Он тебя к Себе ведёт: вот ты заболел, так крестился. А раньше креcтился бы? Нет! Вот как!

Она вся светилась любовью к нему.

— Пойди к нам в часовню наверх, — протянула она мне ключ, — помолись с ним.

И стала разжигать печь.


XVII. Часовня


Часовня была в доме, под самой крышей. Шли по винтовой встроенной лестничке. У дверей стояло много разной обуви. Я разулась тоже, толкнула узкую невысокую дверь.

Пахло свежим, чистым деревом. Пол был похож на дощатый стол, хотелось положить на него голову. Слева вдоль узкой стены, он был приподнят на ступеньку, — Алтарь. Деревянный стол-козлы покрыт белоснежным платом-полотенцем, на нём Святые Дары, Библия. Открыта. На стене Распятие. Деревянное. В углах Алтаря небольшие скульптуры Мадонны с Младенцем, терракота. Почти примитив, но очищенные, округлые формы хранят затаённое движение. Цельность и перетекаемость форм изобличает высокое мастерство. Это работы одной из Малых сестёр. Они известны во всём мире. Не знаю её имени, в книгах, которые я видела, написано: рисунки выполнены одной из Малых сестёр Иисуса.[7]

Взяла Иоанна за руку, крепко, как о. Александр брал, молясь со мною, и сказав мысленно: Отец Александр, помоги мне помочь этому мальчику, — сказала вслух:

 — Господи! Мы пришли к Тебе. Услышь молитву нашу. Сам молись в нас.

Я молилась словами святых, и своими, и молчала: слушала Его, и радовалась, что молюсь за мальчика, что хочу ему отдать свой опыт и свою радость. Потом сидела на полу на коленях. Он — на длинной лавке у правой узкой стены, напротив Алтаря. На широкой стене высоко было окно. Или два? Не помню. За ним мне чудился нездешний мир, и неземные звуки и запахи…

Потом я спросила, не устал ли он, и мы встали. Когда вышли в сад, на кухне уже не горел свет. Похоже, все спали.

— Знаете, когда Вы молились, у меня в пальцах такое тепло было, я даже так сделал, — он обхватил себя по-гамлетовски за плечи. — Я очень чувствительный, мне экстрасенсы говорили…

Я испугалась, что он сорвётся опять в свою пропасть:

— Это хорошо, хорошо, но главное — что теперь у Вас внутри, в сердце. Радость, доброта к людям…

— А Вы кто по специальности?

— Да… не знаю, как сказать… Архитектором я была, потом актрисой…

— Ага, актрисой! Вот видите! Вы, значит, своё взяли?! И я своё вырву, я всё добуду! Чем я хуже? Вот увидите, я петь буду!

Он не сжал, а как-то скрючил кулаки. В темноте по отдельности стали видны его белые зубы. Он был похож на суслика.

— Вот Вы сказали, неисповедимы пути Господни. Это как? Объясните!

— Ну… нам не дано видеть результаты того, что происходит… А Господь, может, любя Вас, увёл из этой актёрской среды. Это ведь мир тяжёлый, лживый. Неокрепшую душу запросто погубить может.

— А-а, вот Вы как заговорили. Да как Вы смеете так говорить? Это мои друзья! После этого нам и разговаривать с Вами нечего! Почему это меня Бог увёл, а других не увёл, чем они лучше меня, вон сидят, здоровые, как…

— Не сердитесь, простите меня, — испугалась я своего глухого тёмного раздражения. Казалось, из своей жизни вижу всё насквозь: подобрал его заезжий эстрадник-гомосексуалист, воспалил честолюбие, наобещал. Развратил, испортил нервную систему. Может, и колоться научил. Умер, небось, по пьянке. А этот вот теперь мечется, сломанный. Что ни говори ему — не услышит. Только вырвать что-то от жизни ему надо, что-то себе взять, для себя. Господи, как же достучаться до такого?

Ночью на сеновале в сарае, под стропилами крыши, ворочалась… Проваливаясь в сон, ныло сердце: До него хочешь достучаться? До себя достучись! Ты видишь в людях грехи, к которым причастна сама… Дети, не зная блуда, не видят его в людях. Тебе противен этот мальчик, потому что ты 20 лет сама пыталась то вписаться, то вырваться из мира тех, кто делает теперешнее искусство. Или не помнишь, через что прошла, что пережила, прежде чем отказалась с лёгким сердцем, прежде чем сказала: Возьми меня, Господи! Сам сделай, что хочешь Ты по замыслу Твоему обо мне.

— Сестра А., — разыскала я её утром, — не укреплена я в Духе, не получается у меня помогать: пока молилась, вроде… а потом опять!

Она потрогала крест на груди тем особенным, свойственным всем сёстрам движением:

— Это его Господь испытывает, вот он и мучится. Господь избрал его. Он, может, святым будет.

Вот это да, вот это урок мне! Каждому — по вере его; вот он, духовный закон человеческой жизни. Я вижу в парне выброшенного из артистической клоаки подонка — со мной он такой и есть. Рядом со мной он останется подонком. Она видит в нём Господень образ. Рядом с ней он может стать святым.

Вечером наконец застала сестру А. одну:

— Как это у Вас получается… говорить с человеком?

Она помолчала.

— Люби человека вместе с Богом, с этой любовью молись о нём Богу, и Он пошлёт тебе слова, которые нужны человеку.

Господи, благодарю Тебя за эту правду обо мне! Любить перед Тобой — это не болтать с доброжелательным видом. Тебя, Господи, не обманешь! Чтоб молиться о человеке, надо любить его. Тогда не станешь объяснять ему его заблуждения и силой тянуть в свой опыт спасения. Любить я не умею, вот что. Потому и получается не для него, а для себя говорю. Любить человека надо вместе с Богом.


XVIII. Леонардова ночь


Сквозь травинки и соломинки сена брезжил просвет проёма, через который — спуск в сад. Где-то там возилась с котятами кошка. Может, влезая, мы опрокинули её блюдце с молоком? Под стропилами крыши можно только ползать на четвереньках. И всюду торчат какие-то железяки — скрепы, что ли? или гвозди? Котята той ночью на мне возюкались. Костлявенькие на ощупь. Как птенцы. Мамашу их я видела. Пятнистая такая, бабонька. А тот горностай у Леонардо — мужчина. Это меня ещё в 80-м смутило.

…Зверёк в руках у молодой женщины.

Красавица. Гладкие волосы уложены чепчиком под подбородком. Лоб прикрыт почти невидимым тюлем, кружевной край его подчеркивает линию бровей. А брови-то были? Тогда женщины не то что брови, волосы со лба сбривали. Или выщипывали? При герцогских дворах женщинам хватало на это времени. Лоб — высокий, посредине — тёмный шнурок, охватывает голову. Бусы обвивают изогнутую шею выше впадинки у её основания и вторым ожерельем спускаются по груди, чуть поднимаясь по бокам разделяющей грудной ямки. Красавица.

Но у Леонардо красота как бы не принадлежит лицу человека, а существует сама по себе, только просвечивает сквозь материю, только сквозит в линиях, формах и светотени.

Кто эта женщина? Какими нитями связана она со зверьком, которого держит у сердца? Какие затаённые чувства и страсти выдаёт её рука, линиями напоминающая лебедя? Эти будто движущиеся пальцы готовы ласкать или подчинить? дразнить или усмирить? Они могли бы вцепиться в зверька с такими мужскими мускулами и таким тяжёлым кротким выражением звериных глаз? Если приручённые горностаи были похожи на этого, не понятно, как аристократы того времени могли держать их, как мы теперь кошек… Лапа зверя одновременно и опирается на руку женщины и отталкивается от неё. Меня затягивает в пространство их взаимоотношений, сколько тут тайн!.. Как эти двое, женщина и животное, выдают друг в друге звериное и человеческое, «… роковое их слиянье и поединок роковой»…

Но самое притягательное в краковском портрете «Дамы с горностаем» — сокрытые в нём тайны самого Леонардо да Винчи. В его тетрадях сохранилось зеркальной тайнописью: «Ненависть сильнее любви, ибо она в состоянии ниспровергнуть её и разрушить». Подпав под чары Леонардо тогда, в 80-м, я, вернувшись в Москву, сразу открыла репродукцию и — ахнула! То, что лежало передо мной, было возмутительно правдоподобной ложью!

Где мглистый воздух Леонардо? та светотень, что называется волшебным словом sfumato? Где мистические тени, рождённые, как он говорил, «сочетанием духовного света и плотских тел»? Где от взора ускользающие сопряжения линий, их меняющиеся соотношения? Где просвечивающая сквозь кожу розовость руки, лежащей на белой шкурке с зеленоватым, как у воды, оттенком? Где нежность лба под едва видимой тенью от тюля? Где этот таинственный чёрный фон, не уничтоживший, а вобравший в себя все краски солнечного спектра, эта тень цвета тени? Где всё это, несказанное, что приобщает мысль к чувству, ум — к сердцу?

Передо мной была карикатура. Нет. Труп картины. И я его похоронила у букиниста. На этом дело не кончилось. Восставшие во мне безумные луддиты требовали уничтожения всяких репродукций! Я их раздаривала, продавала и даже рвала. Не помню, что усмирило моё буйство, но я потеряла интерес к разглядыванию сбитого в кучу, неживого изображения. Репродукции для тех, решила я, кто изучает живопись. Мне хотелось — жить ею.

Я долго ждала этой встречи в Кракове. 11 лет. Тогда, в 80-м, запомнилось так: темнота зала, и в тёплом свете направленного луча электрической лампы — она. За защитным непробиваемым стеклом. Одна в зале. Светлым живым телом в сумраке, дрожащем пылинками в луче.

Теперь сквозь стеклянный фонарь в потолке проникал день, ровно освещая свежий паркет, плюшевую банкетку в центре маленького зала анфилады, какие-то картины на других стенах, и посредине этой, на охристом бархате — небольшой тёмный прямоугольник. LA BELE FERONIÈRE LEONARD DA VINCI 1452—1519 — написано в левом его верхнем углу.

И вот, в этом окне тёмной тени — юная женщина. Не стоит, — движется, уже приближается к левому краю картины, взглянула, чуть обернувшись, и не исчезла. Не скрылась за дорогой позолоченной, с сине-красным орнаментом, рамой своего окна, не обрела мирной кончины вместе с другими людьми своего века. Эта женщина вечно проходит, её взгляду нет конца. Можно, созерцая, ощутить власть над текучестью механического времени. Это власть Леонардо над ним? И над нами? Он делает меня её соучастником?

Этот «временной фокус», и неизменно ускользающая от меня возможность объяснить живописную технику, и сам предмет картины, ощущаемый мною как тайна отношений природы и Творца, человека и природы, мужчины и женщины, — это и есть чары Леонардо?

Уолтер Патер назвал людей Леонардовых портретов вместилищами сил, которые они передают нам таинственным влиянием. В середине XIX века он считал, что Леонардо да Винчи написал в Милане портреты двух любовниц миланского герцога Людовико Сфорца — Лукреции Кривелли и Цецилии Галерани, поэтессы. Портрет Кривелли был опознан в луврской картине «La belle Ferronière», а портрет Галерани затерялся. В наши дни В. Н. Лазарев писал, что греческое «гале» — горностай — позволяет опознать Цецилию Галерани на краковском портрете. Леонардо и в других картинах зашифровывал имена тех, чьи портреты писал. Banach отметил в картине и другой намёк. Зверёк (он называет его хорьком, похожим на ласку, именно «ласка» по-гречески «гале») может быть зашифрован словом «горностай» (по-итальянски «эрмини»), что созвучно Эрмелино, интимному прозвищу Людовико Сфорца. Общеизвестно другое его прозвище — Моро. Мавр. Фигура Моро во многом зловещая и контрастная. По преданию, он отравил медленным ядом своего племянника, и он же велел служить одну за другой поминальные Мессы по Беатриче д’Эсте в церкви доминиканского монастыря Санта Мария делла Грация. В этой мрачной церковке перед родами дни и ночи молилась она, его молодая жена. И умерла в родах[8] . Именно в этом монастыре Леонардо запечатлел Тайную вечерю Господа.

Как переплелись судьбы герцога и гения!.. Когда-то богатый герцог облагодетельствовал бедного юношу, позволил ему играть при герцогском дворе. И юноша, прекрасный лицом и телом, с длинными вьющимися золотистыми волосами, играл на серебряной то ли арфе, то ли лютне, или мандолине. Она была сделана, почему-то в виде лошадиного черепа, собственными руками артиста. Эти руки легко гнули подковы и производили тончайшие опыты естествоиспытателя. К тому же юноша был интеллектуалом, военным конструктором, алхимиком и художником, короче говоря, — Леонардо да Винчи.

Когда французы захватили Милан и превратили монастырь в казарму, над дверью бывшей трапезной сквозь осыпавшуюся штукатурку проступали образы Леонардова озарения. И со стены, разъеденной сыростью и нечистотами, Христос Леонардо смотрел на поругание святой обители, на крушение герцогской славы. Ни герцога, ни художника уже не было в Милане: Леонардо отправился в скитания, которые длились 19 лет, Моро Сфорца был взят в плен и заточён в подземелье во Франции. В той самой земле, где Леонардо нашёл, наконец, приют за 3 года перед смертью. Франция дала ему замок Шато де Клу и звание придворного живописца, а потом с почётом приняла его прах. Нищий гений оставил Франции свои картины, обогатил национальное достояние завоевателей шедеврами, которым нет цены. Может быть, есть некий тайный смысл и в том, что бедный художник, овеянный славой европейского гения, и бывший властелин Милана, покрытый позором жалкого пленника, лежат в одной земле «под чуждым небосводом»?

Всего этого я не знала в свой первый приезд, но жизнь герцога Моро, его тайные пороки, соединяющие крайности чувств и переживаний, проглядывают в картине и без этих сведений, и без разгадываний словесных шифровок. В том, как этих двоих, женщину и зверька, Леонардо свёл в своей картине.

Людей на портретах Леонардо я всегда воспринимаю как воплощённые образы его внутренней жизни (подобно идеям Гёте или Достоевского, живущим в их героях). И образы эти затягивают меня в какую-то бездну. Леонардову бездну…

Было так тихо, как бывает перед рассветом. Момент смерти ночи перед рождением нового дня. Сквозь спальный мешок чувствовалась податливость сена, принимающего форму моего тела. Хотелось спать…


XIX. Леонардова Бездна


Её глаза меняют своё выражение, когда долго всматриваешься в них. Я сделала из кулака «подзорную трубу», так чтобы в отверстие было видно только одно лицо — выражения глаз разнятся! И потаённое что-то в уголках губ… Эти выражения перекрёстно передаются от левого глаза к правой стороне рта и от правого — к левой. Тайна жизни лица. Я стала то удаляться, то приближаться, отступать то вправо, то влево.

Губы тронуты каким-то движением… Оно будет улыбкой? насмешкой? жестоким изломом рта? — Не знаю! Взгляд женщины обращён вовнутрь… Вот сейчас, сию минуту в глубине её существа что-то созреет… Какой поступок? какая мысль? — Не знаю! Её глаза смотрят, будто слушают… Собеседника? самоё себя?.. Так вызвучиваются стихи, так осознаётся в сердце любовь и ненависть. Я пытаюсь войти в душу этой женщины и овладеть её тайной, — но она ускользает, — между нею и мною стоит Леонардо! Вот тут, нет, правее, — он был левша, — вот отсюда он протягивал руку, и на холсте рождалась к жизни эта Цецилия Галерани. Её черты очищались от искажений реальной жизни в соответствии с высшей красотой, которую видел её создатель своим внутренним взором как образ земной жизни, какой она должна быть по замыслу Бога. Тело рождённой художником Цецилии Галерани не было темницей её души, но похоже, что душа её была темницей…

Почему у Леонардо, видящего всякую форму, цвет, линию в их совершенном замысле, душа изображённого человека — омут? Почему не проступает, не отражается в ней Лик Бога?

Леонардо да Винчи, умеющий прозревать Творца за каждым лучом, пятнышком, точкой Его природного творения, «божественный Леонардо», как его называли французы, не видел Бога в душе человека?

А если видел, почему так красиво у него то, что противостоит Богу? Почему не расколота, а так целостна и притягательна у него душа, в которой добро и зло нераздельны? Кто-то сказал, что картина Леонардо — организм. Я мучительно ищу в нём границу добра и зла, забывая, что её надо искать в своём сердце… Какое . искушение для меня Леонардова бездна!.. Искушение безграничным. Организм картины требует сожития, побуждая меня хотеть недозволенного. Не потому ли Вазари отметил, что портреты Леонардо смущают? Как пленяет меня дерзость предположения, что Мона Лиза — автопортрет Леонардо, так пленяет «Дама с горностаем» сокрытой в ней жизнью самого Леонардо да Винчи, его знанием тайных сил природы и человека, превращающим портрет любовницы герцога в лик онтологической женщины. Глядя в её глаза, можно понять, как Ева согрешила. Современники считали, что Леонардо обладал тайными и недозволенными знаниями. Есть от чего побежать мурашкам по спине… И невозможно уйти от созерцания! И невозможно войти туда, куда мне не дано, и не позволено входить!

..............................................................

Я открыла глаза. Светало.

…Про организм картин Леонардо — это А. Эфрос в моём сером двухтомнике Леонардо да Винчи.

... Как странна на этом организме надпись: LA BELE FERONIÈRE. Прямо по божественной живописи — аляповатые буквы! Архитектор и математик, рисовальщик с абсолютным чувством линии, пропорции и красоты, Леонардо мог так написать своё имя?! И зачем ему удостоверять авторство, когда он — Леонардо? Это не он! Там стоят годы его жизни, он же не мог их знать! А если не он, то кто посмел?! И зачем? И почему долгое время считали, что картина затерялась, если она украшала виллу пана Чарторийского, богатейшего и известнейшего человека Польши? …Во французском словаре ferronnière (фероньерка) — повязка с драгоценным камнем на лоб, или — торговка железными изделиями (ферр — железо). Но нить с алмазом только на луврской Лукреции Кривелли, а на Цецилии — просто шнурок. Куда же пропал с него драгоценный камень? Был ли он вначале? Ведь картину «правили», это видно по расплывчатому пятну левой руки. …Может, сама поэтесса — тот драгоценный камень герцогского двора? А может, железо созвучно каким-то её внутренним чертам?


Пулавы. Вилла пана Чарторийского, где находилась картина «Дама с горностаем»


…Так что? Существуют две «Прекрасные фероньерки»? И почему эти женщины похожи друг на друга? Мутер наверняка видел обе картины в подлинниках и тоже отметил эту похожесть. Может быть, они обе похожи на какую-то третью? или третьего…

Где-то ведь можно это узнать… Нет, нет. Я не хочу узнавать, я хочу думать об этом.

… Мог ли Леонардо да Винчи не видеть сверхъестественной природы человеческой личности, подобия Божия? …Была ли у Леонардо личная связь с Творцом? …И если не запечатление Божьего образа в личности человека, то что объясняло ему природу творчества? И то, почему Искусство позволяет нам познавать себя и Бога? …О Леонардо рассказывали, будто он покупал птиц, чтобы отпускать их на волю. Было ли это естественной добротой к твари? или возможностью через птицу пережить полёт в бездну неба?

..............................................................

Рассвело. Воздух был полон звуков и запахов. Ночь кончилась.

Господи, что же так мучит меня Леонардова красота?! Из-за своей чувственности и эстетизма?.. Из-за того, что человечество научилось в искусстве обретать красоту, в которой нет Тебя?.. Я тоскую, Господи, по другой красоте, — Красоте…

Это о ней митрополит Антоний Блум сказал, что Она «не как эстетика, а как явление Бога, последнее слово о Котором, то что Он — подлинная красота».


XX. Ксёндз Ежи Попелушко


Лежу одна в брезентовой палатке. В одежде и обуви — на голой раскладушке моей подруги. Спальник на крыше. К ночи успеет высохнуть от вчерашней росы. Лежу головой к узкому проёму входа, откуда падают на листки, что читаю, подвижные пятна закатных лучей. Их света хватает для чтения, но я всё равно не вижу. Каждую минуту заливаюсь слезами. Льёт из глаз, и из носа, и даже под ухом на брезенте — лужа. Я читаю об отце Ежи Попелушке. Слово к паломникам, у его могилы в Варшаве, в костёле святого Станислава Костки. Ксёндз Ежи служил здесь до 19 октября 1984 года, когда ночью, по дороге из костёла домой — исчез.

С момента его исчезновения круглые сутки шли в костёле богослужения. Верующие не хотели допустить провокации на кровопролитие. Они молились. Люди всё прибывали и прибывали. Десятки епископов. Ксёндз Примас. В костёле и около него — тысячи людей. Некоторые не уходили уже несколько дней. Никто не знал, что случилось с отцом Ежи, но все знали, что незадолго до исчезновения он сказал в интервью: «Они меня убьют». Они — это службы польской ГБ. Ксёндза Попелушко преследовали уже несколько лет. В 1984 году он был обвинен прокуратурой Варшавы в оскорблении государственной власти. Он говорил в своих проповедях, что орудия власти — ложь и лицемерие, что она уничтожает свободу мысли и существования человека. К травле ксёндза Попелушко примкнула и пресса.

30 октября изуродованное пытками тело отца Ежи было найдено в Висле.